Алексей Елисеев – Голод 2 (страница 3)
И тогда я вспомнил. В том мире, утром шестого ноября, я вышел из дома за чипсами — депрессия, безделье и пустой холодильник подтолкнули к этому жалкому походу. Дошёл до круглосуточного магазина у метро, купил пачку чипсов и бутылку газировки, вернулся домой и сел за компьютер, чувствуя себя ещё более опустошённым. А по дороге, прямо у своего подъезда, встретил дядю Серёжу. Он стоял у скамейки, курил «Приму» и, увидев меня с пакетом из магазина, принялся отчитывать с привычной соседской ворчливостью: «Вы, молодёжь, совсем озверели, травитесь всякой химией». Потом, не дожидаясь моего ответа, перешёл на любимую тему — свой чулан с припасами: крупы, тушёнка, консервы, соль. Вспомнил голодные девяностые и как тогда ценилась каждая банка. А я, пробормотав что-то невнятное вроде «да ладно, дядь Серёж, не гунди», прошёл мимо, торопясь вернуться к экрану, к своему виртуальному убежищу.
Если сейчас я выйду и встречу его у подъезда — того же самого, живого, курящего «Приму», с характерной сутулостью и запахом табака и дешёвого одеколона — если он заговорит теми же словами, с той же интонацией... Значит, это не сон. И точно всё повторяется с мучительной точностью. Означать это будет только то, что я не схожу с ума, и в запасе есть двадцать один день.
Оделся на автомате, почти не замечая своих движений. Натянул старые джинсы, которые уже начали протираться на коленях, зашнуровал поношенные кроссовки с потёртой подошвой, накинул лёгкую куртку, не думая о том, что через три недели в этом мире она станет слишком тонкой для наступающих холодов. Сунул в карман ключи, телефон и кошелёк, в котором лежали три тысячи с мелочью наличными и банковская карта — бумажки и пластик, которые скоро превратятся в бесполезный мусор, годный разве что на растопку костра в пустой квартире.
Вышел на лестничную площадку и закрыл дверь тихо, почти беззвучно, придержав язычок замка ладонью, чтобы избежать характерного щелчка. И только оказавшись в полумраке подъезда, я поймал себя на странной мысли. Если всё сон или бред сумасшедшего, то откуда взялась привычка двигаться бесшумно? Я ведь не спецназовец и не вор. Но рука сама знала, как придержать замок, как поставить ногу на ступеньку мягко, перекатываясь с пятки на носок. Быть может, это уже не привычка, а рефлекс — тот самый, что вбили в меня недели жизни, где каждый лишний звук мог обернуться смертью, а тишина становилась единственным союзником в мире, полном шаркающих шагов и хриплого дыхания.
По лестнице спускался медленно и осторожно, ставя ноги на самый край ступеней, и лишь оказавшись на площадке первого этажа, я поймал себя на этом движении, на этой привычке, которая не имела права существовать в моём теле. Я шёл по лестнице мирного, чистого подъезда в совершенно нормальном мире, где соседи ходят в магазин за хлебом и ругаются на тарифы ЖКХ, а двигался так, будто уже прошёл через ад зачищенного подъезда, пропитанного запахом крови и разложения, где за каждой дверью могла притаиться смерть в обличье бывшего человека.
Мышечная память из жизни, которой по всем законам логики ещё не было. Или которая уже была и теперь отступила, оставив после себя лишь отпечаток в нервных окончаниях и в способе ставить ногу на ступень.
На первом этаже перед дверьми я остановился и оперся ладонью о холодные перила, чувствуя под пальцами шероховатость облупившейся краски. Взгляд упал на пол перед дверью в ту самую квартиру — серый линолеум с едва заметным узором, лишь слегка припорошённый пылью, такой обычный и невинный, что от него защемило в груди. Воздух пах хлоркой и той особенной сыростью, которая всегда живёт в подъездах панельных домов, впитываясь в бетонные стены за десятилетия. А в памяти, навязчивой и чёткой, как фотография, всплыла другая картина этого же места: изуродованное тело, распластанное на полу, тёмная, почти чёрная кровь, растекающаяся по стыкам ламината, запах железа и мочи, смешанный с вонью разложения.
Я моргнул несколько раз подряд, будто пытаясь стряхнуть наваждение, и провёл ладонью по лицу, чувствуя под пальцами шершавость небритой щеки и холодный пот на висках. Картинка исчезла так же внезапно, как и появилась. Лестница осталась пустой и тихой, на ней пахло только хлоркой и пылью, а не смертью. Я сделал ещё несколько шагов вниз, чувствуя, как сердце колотится в груди тяжёлыми, неровными ударами, будто пытаясь выбраться наружу.
Вышел из подъезда на улицу, и холодный, влажный ноябрьский воздух ударил в лицо с такой силой, что я невольно вздрогнул и глубоко вдохнул, заполняя лёгкие чистым, резким воздухом без примеси гнили или гари. Шестое ноября — было прохладно, но ещё без настоящего мороза, земля под ногами оставалась сырой, в углублениях асфальта стояли лужи, покрытые тонкой, хрупкой корочкой льда, которая хрустела под подошвой, когда я ступал на край. Небо затянуто низкими серыми тучами, ветер шелестел голыми ветвями деревьев, и всё вокруг выглядело до боли обыденно, до боли нормально.
Я сделал несколько шагов по тротуару, потом свернул за угол дома, чтобы подойти к подъезду с другой стороны, откуда был виден главный вход и часть двора. Двигался медленно, почти неосознанно, будто проверяя реальность каждым шагом, и вдруг остановился как вкопанный.
У подъезда, прислонившись плечом к кирпичной стене, стоял дядя Серёжа.
Высокий, широкоплечий мужчина лет шестидесяти, в знакомой военной куртке от старого НАТО-вского полевого комплекта, висевшая на нём свободно — он был поджарым, жилистым, без грамма лишнего веса, с лицом, изборождённым глубокими морщинами. Короткая седая стрижка ёжиком, привычная для военных, руки в потёртых рабочих перчатках без пальцев. Он курил, держа сигарету двумя пальцами правой руки, и дым поднимался вверх тонкой сизой струйкой, медленно растворяясь в сыром воздухе. Всё в нём говорило о спокойствии, о привычном утре обычного дня.
Дежавю накрыло меня с такой физической силой, что ноги на мгновение стали ватными, колени предательски дрогнули, и я едва удержался на месте, сжав кулаки. Я стоял и смотрел на него, а поверх этой мирной, почти идиллической картинки в голове вспыхивала другая, страшная и отчётливая до мельчайших деталей. Рваная щека с обнажёнными дёснами, отсутствие губ, пустые мутные глаза без единого проблеска разума. Как он навалился в тесном коридоре всем своим немалым весом, как я отчаянно упирался, а потом с трудом занёс монтировку и ударил — раз, в висок, потом второй раз, с отчаянной силой, и как череп с треском поддался под ударом, а из образовавшейся трещины, словно ядро из спелого плода, выкатилась та самая оранжевая штука, размером с крупную пилюлю, мерцающая тусклым, зловещим светом изнутри.
И сейчас он стоял передо мной. Живой. Целый. Спокойно курил, глядя в сторону, вдыхая утренний воздух и, вероятно, думая о том, как провести этот ноябрьский день.
— О! Артёмка, привет! — с деланной бодростью поприветствовал он, заметив меня, и повернул голову.
Его голос был низким, хрипловатым от утренней сигареты и возраста, но в нём звучала тёплая узнаваемость, голос живого, здравомыслящего человека, а не тот булькающий хрип, что я слышал потом в коридоре его квартиры.
— Привет, дядь Серёж, — выдавил я из себя, заставляя губы сложиться в подобие улыбки, хотя внутри всё сжималось от странного, почти физического напряжения.
Он прищурился, внимательно и оценивающе посмотрел на меня острым, проницательным взглядом, привыкшим за секунды считывать людей и ситуации. Он не упустил детали и мгновенно насторожился.
— Ты чего так на меня смотришь? — спросил он, чуть улыбнувшись уголком рта, и в его голосе прозвучала лёгкая насмешка, смешанная с искренним любопытством. — Как будто призраков увидел. Или я такой страшный стал за ночь? Нормально всё?
У меня похолодело внутри так резко, будто в грудную клетку вставили ледяной клин, и холодная волна прокатилась вниз по позвоночнику, заставив пальцы непроизвольно сжаться. Я сглотнул, но горло оказалось сухим, комок внутри застыл и не двигался.
— Сон дурной приснился, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи, без того срыва, который выдавал бы мою внутреннюю трясучку. — Никак в себя прийти не могу. Вот и глаза разбегаются.
Он кивнул, не сводя с меня пристального взгляда, потом медленно, будто обдумывая каждое движение, перевёл глаза куда-то мимо меня, в серую глубину ноябрьского двора, где туман стелился над асфальтом, как забытая простыня на больничной койке. Помолчал. Тишину нарушал только далёкий гул утреннего города — гул трамвая на проспекте, шум колёс по мокрому асфальту, голоса прохожих, спешащих на работу, — все эти звуки обычной жизни, которые через три недели замолчат навсегда или превратятся в хриплые вопли.
— Бывает, — сказал он наконец коротко, и в его голосе прозвучала не жалость, а понимание человека, прошедшего через нечто подобное. — У меня тоже иногда такое. Особенно после службы. Духи лезут из всех щелей. Ты отстреливаешься и без промаха их чертей бьёшь, а им хоть бы хны. Поднимаются и снова в атаку. Просыпаешься — и несколько секунд не понимаешь, где ты, и что это сейчас было. А потом выкуришь сигаретку, кофеейку горячего глотнешь и отпускает.