реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Дальновидов – Последний естественный человек (страница 4)

18

– Я не знаю. Он не улыбается.

Вера посмотрела на нее с недоумением.

– Не улыбается? Как это – не улыбается? Болеет, что ли?

– Может быть, – тихо ответила Лина. – Может быть, болеет.

На следующий день она нашла его.

Он сидел в самом дальнем углу библиотеки, в секции древних текстов, куда почти никто не заходил. Здесь хранили книги – настоящие, бумажные, пыльные, которые никто не читал, потому что вся информация давно была оцифрована и доступна через нейросеть. Зачем листать страницы, если можно загрузить знание прямо в мозг?

Лина зашла сюда случайно – искала тихое место, где можно посидеть и не слышать бесконечный гул чужих мыслей, которые иногда пробивались сквозь стены, если рядом оказывался кто-то с сильным незаблокированным сигналом. У нее не было нейроинтерфейса, но она все равно чувствовала эту вибрацию – фоновый шум коллективного сознания, от которого уставала даже сквозь защиту.

А он сидел за столом у окна и читал. Настоящую книгу. Листал страницы пальцами – медленно, осторожно, будто боялся повредить.

Она замерла в дверях, боясь спугнуть. Свет из окна падал на его лицо, и она впервые рассмотрела его как следует. Ничего особенного, если мерить стандартами этого мира. Обычные черты, обычная внешность. Таких лиц были тысячи. Но было в нем что-то, чего не было у других.

Пустота.

Нет, не так. Не пустота – глубина. Как будто за этими глазами скрывалось что-то огромное, темное, бескрайнее. Как будто он видел слишком много, чтобы еще чему-то удивляться.

Он поднял голову и посмотрел прямо на нее.

– Будешь стоять в дверях или зайдешь?

Лина вздрогнула. Она не ожидала, что он заговорит первым.

– Я… я не мешаю?

– Ты единственная, кто сюда заходит вообще, – он пожал плечами. – Кроме меня, конечно. Так что ты не мешаешь. Ты разнообразишь пейзаж.

Она несмело подошла и села за тот же стол, через пару стульев от него. Он не отодвинулся, не сделал вид, что ее не существует. Просто продолжал читать, но краем глаза она видела, что он следит за ней.

– Что читаешь? – спросила она, чтобы нарушить молчание.

Он показал обложку. Старая, потрепанная, с выцветшими буквами. Лина прищурилась, пытаясь прочитать.

– «Сто лет одиночества», – произнесла она вслух. – Никогда не слышала.

– Конечно, не слышала, – в его голосе не было насмешки, только усталая констатация. – Этой книге почти пятьсот лет. Ее автор умер задолго до того, как изобрели первый трансфер. Он вообще умер молодым, между прочим. Рак.

– Рак? – Лина поежилась. Она знала это слово из медицинских энциклопедий. Одна из тех болезней, которые когда-то косили человечество, а теперь излечивались за пять минут в любой капсуле.

– Да. Представляешь? Человек написал великий роман и умер от болезни, которую сейчас лечат уколом. Несправедливо, да?

Он говорил об этом так, будто знал автора лично. Будто сидел у его постели и держал за руку.

– Ты любишь старые книги? – спросила Лина.

– Я люблю все старое, – он закрыл книгу и посмотрел на нее в упор. – В этом мире почти нет ничего старого. Все новое, свежее, обновленное. Люди меняют тела, дома меняют фасады, города меняют планировку. Ничто не живет дольше ста лет. Все перестраивается, переделывается, перерождается. Кроме книг. Книги остаются. Они ветшают, желтеют, рассыпаются, но они остаются. Пока их не уничтожат окончательно.

Он говорил странно. Слишком правильно, слишком гладко, слишком… по-старому. Слова, которые он использовал, казались архаичными. Интонации – непривычными.

– Ты давно не менял тело? – спросила Лина прямо.

Он усмехнулся. Впервые она видела на его лице хоть какую-то эмоцию, и это была горькая усмешка.

– Давно, – сказал он. – Очень давно.

– И сколько тебе?

– А тебе не все равно?

– Мне интересно.

Он помолчал, глядя в окно. За стеклом моросил дождь – вечный дождь этого сезона, который, по прогнозам, должен был закончиться через три дня.

– Я родился, – начал он медленно, – когда еще не было трансфера. Когда люди умирали по-настоящему. Когда тело было одно на всю жизнь, и если ты терял руку – ты оставался без руки, если слеп – то слеп навсегда. Я помню время, когда смерть была везде. Она была в каждом чихе, в каждом порезе, в каждой упавшей сосульке. Люди боялись, и этот страх делал их живыми.

Лина смотрела на него и не верила. Так не бывает. Не может быть. Люди, родившиеся до эры трансфера, давно умерли. Самые старые бессмертные, которых она знала, появились уже после того, как технология стала доступной. Максимум – четыреста лет. Но чтобы помнить время без трансфера…

– Врешь, – сказала она тихо.

– Хочешь проверить? – он протянул ей руку, ладонью вверх. – Посмотри. Видишь шрам?

Она наклонилась. На ладони, у основания большого пальца, действительно тянулся тонкий белый шрам. Старый, почти незаметный, но настоящий.

– Мне было семь лет, – сказал он. – Я порезался стеклом. Тогда не было регенерации. Рана заживала сама, месяц. Я помню, как это было больно. Как мать промывала ее перекисью, а я орал на всю квартиру. Ты знаешь, что такое перекись? Она шипит на ране, пенится, жжется. Сейчас никто не знает этого чувства. Сейчас любую рану заклеивают пластырем с регенератором, и через час все проходит.

Лина смотрела на шрам и чувствовала, как у нее самой начинает зудеть ладонь. Она вдруг остро захотела прикоснуться к нему, провести пальцем по этой белой линии, прикоснуться к чужой боли, которой сто лет, двести, может быть, больше.

– Сколько тебе лет? – прошептала она.

Он убрал руку.

– Много.

– Назови цифру.

– А зачем? – он снова надел маску безразличия. – Цифры ничего не меняют. Я стар. Я очень стар. Я видел столько всего, что если начать рассказывать, не хватит и ста жизней. А у меня их было… – он запнулся, – много.

Лина сидела, боясь пошевелиться. Перед ней сидел человек, который помнил мир без бессмертия. Который родился и вырос в эпоху, когда люди старели, болели и умирали. Для нее это было как встретить динозавра. Как найти живого мамонта в ледяной пустыне.

– Почему ты не сменил тело? – спросила она. – Ты же мог. Ты можешь прямо сейчас пойти в любой салон и…

– И что? – перебил он. – Стать молодым? Красивым? Сильным? Начать новую жизнь? Я пробовал. Много раз. Первые двести лет я менял тела как перчатки. Каждые десять-пятнадцать лет новое. Экспериментировал с полом, с расой, с возрастом. Был женщиной, был ребенком, был стариком. Объездил всю галактику. Перепробовал все профессии, все увлечения, все пороки.

Он замолчал, и в этом молчании было столько тоски, что Лине захотелось плакать.

– А потом понял, – продолжил он тихо. – Что все повторяется. Что новые впечатления – это старые впечатления в новой упаковке. Что любовь – это одни и те же гормоны, только лица разные. Что смерть перестала что-либо значить, потому что ее больше нет. И тогда я перестал менять тела. Взял одно и решил дожить в нем до конца.

– До какого конца? – не поняла Лина.

– До настоящего, – он посмотрел на нее. – Это тело умрет. Оно уже старое, ему больше ста лет. У него изношены суставы, слабое сердце, скверные сосуды. Я чувствую это каждый день. Боли, скованность, усталость. И это прекрасно.

– Прекрасно? – Лина не верила своим ушам. – Болеть – прекрасно?

– Это значит – жить, – твердо сказал он. – Когда тело болит, ты знаешь, что ты существуешь. Что ты не программа, не копия, не резервная запись. Что ты здесь, сейчас, и каждая минута может быть последней. Ты понимаешь цену времени.

Он наклонился к ней через стол, и Лина вдруг увидела, какие у него глаза. Не пустые – нет. В них горел огонь. Тихий, ровный, но настоящий.

– А ты, – сказал он. – Ты ведь тоже это чувствуешь. Ты единственная, кто понимает. Потому что ты такая же, как я. Только наоборот.

– В каком смысле?

– Я выбрал смертность, отказавшись от новых тел. А ты рождена смертной и не имеешь выбора. Ты – естественная. Последняя из естественных. Для меня ты – чудо.

Он протянул руку и осторожно, едва касаясь, провел пальцем по ее щеке. Лина замерла. Прикосновение было легким, почти невесомым, но она чувствовала его каждой клеткой.

– Теплая, – прошептал он. – Живая. Настоящая.

– А ты? – спросила она шепотом. – Ты настоящий?

– Не знаю, – он убрал руку. – Я столько раз копировал себя, столько раз переносил сознание, что уже не помню, где оригинал, а где копия. Может быть, я давно умер, а здесь сидит просто программа, которая думает, что она – это я. Но одно я знаю точно.

– Что?

– Ты – первое, что заставило меня чувствовать за последние сто лет. И за это спасибо.