Но пристально изучив вопрос, Паоло выяснил, что ухо, прежде чем стать ухом, за многие миллионы лет прошло путь от островка клеток, в процессе мутации ставших чувствительными к вибрации, до совершенного звукоулавливающего устройства. Ибо в процессе эволюции случайно приобретённые полезные свойства сохраняются и развиваются, если есть условия для естественного отбора и неограниченный запас времени.
С тех пор Паоло любил повторять:
– В чём отличие научного атеиста от верующего? Первый знает содержание теории эволюции Дарвина, а второй только то, что она существует.
Паоло стал доктором, как завещал ему дедушка. Он хотел подарить людям бессмертие. В начале нового тысячелетия Оливера приехал в Америку, где помимо медицины изучал ещё и математику, чтобы лучше понимать, как работает мозг.
Он вернулся на Родину, где возглавил лабораторию по изучению высшей нервной деятельности. Но когда захотел перенести человеческое сознание в компьютер, его проект подняли на смех и отказались финансировать. Паоло лишили лаборатории.
Три года искал он по всему миру деньги на свои исследования. И нашёл таких людей только в городе будущего Нео́ме: несколько арабских принцев предоставили ему неограниченное финансирование. Оливера нанял лучших специалистов, купил самое современное оборудование и за двенадцать лет создал прибор для переноса сознания.
Малыш сфотографировал обе стороны листов.
Гормоны, которые под воздействием биочипа, вырабатывались в избытке для того, чтобы ослабить опьянение, вызвали побочный эффект – напрочь отшибли сон.
Впечатлённый набросками Бронфельда к Библии, Малыш решил почитать его «настоящую» книгу и расположился на диванчике в гостиной.
«Это я – Лёвушка» читалась на удивление легко. Малышу даже понравилось; поначалу он списывал это на опьянение, но к утру, когда алкогольные пары окончательно развеялись, а книжка подходила к концу, он уже понимал, что держит в руках очень неплохой образчик автобиографической прозы. Ту самую, хорошую книжку, которую может написать о себе каждый.
Это была повесть, о Молодом Человеке, прибы́вшем в Израиль, чтобы стать писателем. Повествование в ней велось от первого лица и воспринималось, как некий дневник. Оно даже начиналась воспоминанием о своём детском дневнике в предисловии.
Вести свой первый и единственный дневник я начал в восемь лет и очень серьёзно отнёсся к этому делу. Я жил тогда в строгом соответствии с «Режимом дня», который ровно за сутки до этого появился у меня над кроватью…
С 20.30 до 21.00 мне предписывалось «Ведение дневника». Ровно в полдевятого я открыл новенькую общую тетрадь в резко пахнущей обложке из зелёной клеёнки и принялся каллиграфическим почерком выводить на первой странице слово «Дневник». Буква «Д», как сейчас помню, получилась шикарной! Она напоминала логотип спортобщества «Динамо» – залихватская петля, переходящая в крутую дугу, утолщающуюся к середине, а потом уходящую в ноль. Скрипичным ключом встала она на странице и задала тон остальным буквам. Дерзкий диез «Н». Мёртвая петля «Е». «В» – как след от выхлопных газов истребителя, уходящего из-под вражеского огня. Я даже захотел нарисовать на конце завитка маленький самолётик, но одёрнул себя – дело-то серьёзное. Ещё одна «Н», которую я постарался сделать максимально похожей на первую… И вот тут заметил, что места на страничке для двух оставшихся букв осталось совсем мало. «И» вышла худосочной и некрасивой и напоминала дождевого червя, а «К», совсем уже маленькая и неказистая, позорно провалилась под строчку и болталась там, как упрямый пассажир на подножке переполненного трамвая.
Раздосадованный, я закрыл тетрадку и ударил по ней кулаком. Тем более, что полчаса, отпущенные режимом дня на ведение дневника, почти закончились.
На следующий день, также в 20.30, я вырвал обезображенную страничку и аккуратно, но быстро, без финтифлюшек, записал злополучное название документа. Перевернул лист и вывел: «Дорогой дневник…»
Прикола с дневником, как и с режимом дня, хватило на пару недель. Поиграв в «силу воли», я убедился, что при желании могу подчинить свою жизнь строгому распорядку. В любой момент. Когда понадобится. Но не сейчас. Зачем лишать себя детства?
Думаю, было бы забавно полистать свой детский дневник сейчас… Но он бесследно канул в песке времени. Песке… Или водовороте? А, и так и так верно – и там и там пучина. Вот! В пучине времени. Или времён?.. Не важно.
И вот теперь, наконец, пора пришла. Пора попытаться упорядочить и задокументировать свою жизнь, вероятно, на случай отказа функций памяти.
Далее кратко, но без спешки описывалась жизнь в крупном провинциальном городе, в котором герой родился, получил образование, женился и работал по специальности – журналистом.
(Малыш, конечно же, знал, что они были коллегами с Бронфельдом, на словах тот не особенно распространялся об этом своём периоде в жизни, но в книжке он был описан подробно.)
Поначалу было очень даже здорово: Молодой Человек работал репортёром, брал интервью и скандалил на страницах муниципальных изданий. Дослужился до выпускающего редактора… А потом рутина взяла своё. Студенческий брак распался, слава богу, детей не было. Молодой Человек пил в компании журналистов-алкоголиков и сокрушался по поводу того, что больше в этой «дыре» делать нечего, и надо бы подаваться в Москву…
В Москве его ждало горькое разочарование. Столица оказалось всё той же «дырой», только побольше и понаряднее. Когда он представлял, что так и убьёт свой работоспособный возраст на написание ненавистных экономических обзоров, которыми он здесь занимался, ему становилось страшно, тоскливо и хотелось напиться. Или страшно тоскливо и хотелось напиться. Или тоскливо и страшно хотелось напиться… В общем, пил он ещё чаще, чем в провинции.
И вот тут-то он и решил стать писателем. Но дело это продвигалось плохо; в среднем у него выходил один рассказ в год. Почти всю творческую энергию, которой, оказалось, был явно ощутимый предел, забирали ненавистные экономические обзоры. И выхода из этого порочного круга не было…
Его Новая Жена, пришедшая в его мир откуда-то из бесконечных застолий, поощряла его творческие амбиции и страсть к переменам. Они решили поехать в Израиль, чтобы реализовать его право на репатриацию и получение корзины абсорбции в течение первого полугода пребывания на родине предков. Эти полгода он мог всецело посвятить написанию своей первой книги, а потом – будь, что будет.
Роман не вышел, не получился. Он перенёс его файл в папку «Печь», ощущая себя недоделанным Гоголем.
Корзина абсорбции закончилась, надо было решать, что делать дальше. Можно было бы вернуться, но Новая Жена заявила, что возвращаться в Россию – это всё равно что признать поражение. Работы, связанной с написанием текстов, он не нашёл: кому нужен журналист не говорящий на языке страны, в которой живёт? Когда нужно было учить язык, он же писал роман…
Молодой Человек не стал горевать по этому поводу, тем более что журналистики как таковой в стране не было – кроме примитивной новостной ленты, сплошные доклады об успехах во внутренней политике и обзоры перманентного противостояния с арабским миром. Так он оказался на заводе; утешал себя тем, что в писательской биографии этот факт будет смотреться круто. На самом деле круто не было, было тяжко…
Я проработал две недели в сущем аду. Это был медеплавильный цех. Начальником в цеху был араб.
Основной моей обязанностью, как оператора печи, было мешать плавящийся металлолом. Я одевал специальную противожаровую куртку, сталеварские перчатки и шлем с пластиковым забралом и шевелил двухметровым стальным прутом оранжево-жёлтое варево, разогретое до температуры больше тысячи градусов. Прут постепенно становился всё короче – плавился…
Главной задачей было не допустить того, чтобы застыл верхний слой, контактирующий с атмосферой. Как-то раз, в самом начале моей работы, я отвлёкся. Засмотрелся на то, как из соседнего тигельного жерла, разбрызгивая во все стороны огонь, льётся раскалённая медь. Вернувшись к печи, обнаружил, что поверхность расплава затянула твёрдая корка из мелких, слипшихся опилок, которые я высыпал туда за пять минут до этого и, видимо, как следует не перемешал. Я пробовал расшевелить их, но у меня уже ничего не получалось. В панике показалось, что я необратимо испортил печь. Тут прискакал хромой старик, работающий на соседней печи, выхватил у меня прут и, беспрерывно матерясь, какими-то особыми приёмами разбил корку. Потом я узнал, что ему всего тридцать пять.
У старых работников завода лица были серые и суровые. Они абсолютно не понимали анекдотов, и казалось, что вместо того, чтобы засмеяться, они могут ударить рассказчика за то, что тот отнимает у них время, которое они могли бы потратить гораздо полезнее – мешая металл.
Вот не был Молодой Человек расположен к физическому труду. Над ним смеялись и издевались. Но, как это ни странно, на израильских заводах к человеку с прямыми руками относятся ещё хуже, чем к криворукому. Этот парадокс объяснялся очень просто. Когда-нибудь такой человек спросит у начальства: а почему я получаю столько же, сколько этот криворукий? А у фабрикантов принцип простой, вернее, два простых принципа: незаменимых у нас нет, и зарплату повышать – это всё равно, что расшатывать устои, на которых держится капиталистическое мироустройство. Если работяга хочет больше денег – пускай не выпендривается и больше пашет, и, желательно, по ночам.