реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 51)

18
Парус мой направил я: Полетит на скользки волны Быстрокрылая ладья! Облака бегут над морем, Крепнет ветер, зыбь черней, Будет буря: мы поспорим И помужествуем с ней. Смело, братья! Туча грянет, Закипит громада вод, Выше вал сердитый встанет, Глубже бездна упадет! Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна: Не темнеют неба своды, Не проходит тишина. Но туда выносят волны Только сильного душой!.. Смело, братья, бурей полный Прям и крепок парус мой.

1829

Великий «Пловец» возникает на гребне пятилетия в жизни Языкова, которое станет переломным. Казалось бы, поэт достигает всего: признания (близкого к преклонению) всей России, избавления от набившего вдруг оскомину Дерпта, прочный и теплый круг не просто верных друзей, но и соратников и единомышленников, которые будут с ним до конца жизни, необыкновенного творческого взлета и – главное – свободы творить, выхода, после тщательнейшей подготовки, первого – и такого солидного – сборника своих стихотворений… Но все время при этом некие маленькие «черные метки» он получает, извещения о вынесенном приговоре, к которым, вроде бы, разумный человек должен относиться как к злой шутке (может, просто соседский мальчишка, начитавшийся «Острова сокровищ», ему эти черные метки в почтовый ящик подбрасывает), но глубинное внутреннее чувство подсказывает, что их стоит принимать всерьез. Будто за невольную ошибку или грех с тебя взыскивают, хотя ты сам не понимаешь, в чем они и когда ты мог их совершить.

Представьте себе: прекрасный зимний солнечный день, небо сияет, и снег под безоблачным небом сияет солнечным золотом, воздух чист и каждый вдох очищает легкие, и идет человек через реку – и вдруг понимает, что лед под ним начинает потрескивать. Сперва он не верит, думает, что почудилось: в такую устойчивую морозную зиму лед никак не может быть тонким! Потом он убеждается, что слух его не обманывает. Потом он начинает ощущать, как вместе с потрескиванием лед слегка поддается под ногами – опять-таки, ложное ощущение («у страха глаза велики!») или нет? И одна мысль теперь: поскорее добраться до берега – дойдет ли?.. Вот так: вокруг красота, сияющее великолепие, никому и в голову не придет, сколь хрупки эти мнимые радость и благополучие, какая жуткая бездна все громче подает голос и готовится поглотить.

Возникает и еще один образ, когда видишь, как самые счастливые – и, вроде бы, очень тихие, с точки зрения отсутствия больших внешних событий – недолгие годы жизни Языкова превращаются в свою противоположность, как со всех сторон начинают окружать его невидимые еще, но смертоносные ловушки: подобны они инопланетным ниточкам паутины в «Пикнике на обочине» братьев Стругацких; такие крохотные и тонкие паутинки, что и не заметишь, не обратишь внимания, что одна где-то к плечу приклеилась, но кто словил подобную паутинку, тот уже не жилец. Да, все время будто тревожный колокольчик позвякивает: «Что-то происходит! Что-то произошло! Николай Михайлович, остерегись, оглянись!», но тихий это колокольчик, не в пример заливистым ямщицким бубенцам, не сразу его различишь не за шумом даже, а за мерным и успокаивающим рокотом жизни. (И как странно – «Бывают странные сближения» – что как раз в это же время Эдгар По пишет «Колокола и колокольчики», так что тревожный звон раздается по обе стороны Атлантики!)

А нам очень надо разобраться, что же произошло, и оттого придется двигаться очень медленно и аккуратно. Наподобие работы археологов: слишком резко копнул – и повредил бесценную амфору или монетку в культурном слое далеких времен. Кое-где придется этот слой и кисточкой смахивать. И эту кисточку я хотел бы доверить вам, дорогие читатели! Я несколько раз попробовал прописать историю этих лет с подробным цитированием документов – и, так ли, иначе, утыкался в то, что обилие цитат разрушает весь строй, что нужна непрерывность рассказа. Поэтому я предлагаю вам мою версию тех лет жизни Языкова, пользуясь минимумом цитат, а все документы выношу в отдельный блок в конце главы: мне кажется, они сложились так, что живут своей жизнью, то спорят, то согласовываются друг с другом, и вы всегда можете, если что-то мной слишком скупо и ненадежно изложено, сбегать на несколько страниц вперед и, с кисточкой в руках, свериться с непосредственными свидетелями той эпохи. Итак, как говаривал Булгаков, вперед, дорогой читатель!

Один из первых тревожных колокольчиков явственно для нас различим (из нашего всезнающего будущего) в письме брату Александру от января 1827 года, где Языков сообщает, что «…я не могу заниматься сколько бы хотел, зане от долгого сидения тот час чувствую головокружение и боль и стрельбу в столице умственных способностей. Я болен излишеством здоровья – говорит мне мой лекарь…» Началось. Как сейчас больно и горько читать: «Я болен излишеством здоровья… …ясное и разительное доказательство незазорной жизни моей в Дерпте; в противном случае, в теле моем не осталось бы такое количество крови, так сильно меня беспокоящее!»

И вдруг – с какой-то гениальной поэтической интуицией, с тем даром предвидения, который бывает у больших поэтов – Языков резко меняет тон, говоря о симптомах болезни, которую страшной еще никто не признал: «Эти-то припадки головные в молодости – решительно предзнаменуют недолголетие бытия моего под луною, и для того-то задумал я прожить, по крайней мере то, что удастся, из дней моих, на воле, служа своему богу – в деревне, беседуя с минувшими веками и стараясь быть собеседником будущих собеседников канувшего!»

(Конечно, есть вероятность, что Языков лукавит – «давит на психику» братьев, так сказать: здесь впервые сказано об усталости (если не больше) от Дерпта и о желании вернуться в родное имение; Языков не знает, как братья отнесутся к столь резкой перемене в его мыслях и чувствах, вот и решает немного их припугнуть состоянием своего здоровья, чтобы они приняли нужное для него решение. Ведь пока братья не возьмутся оплатить все его долги, Языков не может покинуть Дерпт… Но если и так, то до чего странно лукавство оборачивается пророчеством! Можно сказать, дар предвидения для начала прошептал предупреждение под видом предложения невинного обмана, чтобы не слишком и не сразу напугать своего владельца!)

Думаешь: нет бы, дерптские врачи, вообще-то высокой квалификации, сразу разобрались, что происходит, глядишь, и удалось бы что-то поправить, сифилис и в те времена на первой стадии был излечим. Правда, Языков получает особую, скрытую форму, которую тогда и впрямь не умели сразу распознавать. И тут надо особо, с другой стороны, говорить о роли Алексея Вульфа в судьбе Языкова… Я до сих пор то ли в сомнениях, то ли в растерянности. Да, с Пушкиным познакомил, и со своей матерью, Осиповой-Вульф, и Языков, до конца жизни очень душевно и трепетно относившийся к Вульфу, воспевал «тройной союз» себя, Вульфа и Пушкина, в прекрасных стихах воспевал. А с другой стороны, Вульф – человек без тормозов, без морали, не постеснялся наставить рога своему другу Дельвигу, и весь его роман с женой Дельвига – такие грязь и гнусь. На старости лет окружил себя гаремом из дворовых девок, умирал сластолюбивым старичком. А уж как он в Дерпте гулял – и всюду таскал за собой Языкова, и восхищавшегося им, и беспрекословно верившего в святость дружбы, в то, что за друзьями надо всюду следовать. Мне это напоминает эпизод из «Тиля Уленшпигеля», когда Тиль затащил Ламме Гудзака в бордель, а бедный Ламме, поняв, куда он попал, стал вопить: «Мне никто не нужен, я просто друга подожду! Я люблю жену и хочу быть верен ей!» Но узнав, что хозяйка дома прикажет выпороть всех девок, если никто клиента не улещит, вздохнул и пошел с одной из девок наверх… «Так он и согрешил, как грешил всегда: по доброте душевной», – заканчивает Шарль де Костер. Очень похоже на Языкова. Он действительно очень часто грешил «по доброте душевной», чтобы, как ему казалось, друзей не подвести или не оскорбить своим порицанием их забав, и внешне он с добродушным Ламме Гудзаком достаточно схож. Да, я почти уверен, что сифилис Языков заполучил от Аделаиды Турниер, этой циркачки – цирковой наездницы-вольтижировщицы, если быть точным – что трагедия Языкова началась от юношеского отчаянного срыва из-за запутанных отношений с Воейковой (а про Аделаиду мы ж слышали без обиняков от Татаринова; «публичная дрянная девка»), но все равно остается изрядная доля сомнений, не Вульф ли ему удружил, таская за собой по самым злачным притонам, прямо как на веревочке. А главное, хоть парадоксом назови, хоть слово подбери похлеще, Вульфа-то – миловало, пронесло, при всем его разнузданном образе жизни, хотя по всем законам Вульфа должно было сразить. А Языкова – ап, с единственного выстрела! Хотя меньше всего этого заслуживал. «Вот пуля прилетела, и ага…» Или, если еще пример из классики вспоминать, то вспомним рассказ Раблэ, что все священники и врачи, ухаживавшие за чумными больными, заразились и умерли, а все воры и мародеры, лазившие по домам умерших, остались живы – таких отпетых мерзавцев, оказывается, ничто не берет…

Вздохнув, двинемся дальше.

Чем дальше, тем больше – и откровеннее – Языков тяготится Дерптом. И не потому, что лень и расхлябанность взяли верх, что ему обрыдло учиться. При всей рассеянности образа жизни – можно было бы и резче сказать, при всем тщательно пестуемом пофигизме: мне по фигу всё, кроме поэзии, потому что я поэт и не имею права жертвовать своим призванием – впечатляют и список освоенных им научных трудов и успехи по многим предметом. Да, с древнегреческим у него не очень складывается, хотя читать начал вполне свободно, но взятые почти с нуля латынь и немецкий постигаются им в совершенстве; немецкая философия тоже проштудирована и освоена досконально; историю он изучает не только по Карамзину, но и по самым разным источникам на европейских языках; даже Эверс, ректор университета (глубоко Языковым почитаемый), доволен его успехами.