Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 33)
В первую очередь, как мы знаем, он обращается к русской истории. Много написано, еще больше неосуществленных замыслов и набросков. Относится он к своему погружению в историю очень серьезно, и даже перед братьями отстаивает свою позицию с упорством, не столь для него частым. Вот одно из характерных мест, из письма к брату Александру 20 декабря 1822 года:
Работает Языков и впрямь долго и упорно. Но так и не клеится у него, не складывается с созданием широкого полотна, большого произведения на тему русской истории. Когда вглядываешься в его попытки, то видишь: прежде всего, не получается у Языкова нащупать ту точку исторического равновесия, с опорой на которую все противоречия получат гармоническое разрешение – и произойдет прорыв к «иной свободе».
Создано несколько чудесных «песен» на темы древней русской истории, много исторических образов и зарисовок вторгаются в послания к друзьям, всегда очень естественно и к месту, намечаются и баллады – но свои наиболее значительные произведения в историческом жанре, прежде всего свой вариант сказания о вещем Олеге и «Волхва», Языков создаст лишь после встречи с Пушкиным.
Несколько можно назвать причин, по которым Языкова застопорило. Основная, на мой взгляд, сводится к тому, что, опираясь на Карамзина как на фактическую основу, основой поэтической Языков выбирает направление и установки архаистов. Здесь прежде всего надо говорить о Рылееве с его «Думами», но и влияние Катенина сколько-то сказывается, и влияние тех драматургов – властителей тогдашней сцены – которые, создавая трагедии из древнерусской истории, заставляли героев объясняться выспренними – полнозвучными – александрийскими стихами с парной рифмовкой; то есть, разумеется, Языков, поклонник вольных ямбов, к александрийскому стиху не обращается, он уважает и ценит его на сцене, но что хорошо для подмостков, когда надо воздух и зрителей сотрясти хорошо поставленными голосами актеров, то никуда не годится для лирики и эпоса, Языков заимствует театральные (для театра его времени принятые и сподручные) принципы построения характеров и развязки коллизий. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочитать составленный Языковым план большой поэмы о Баяне; от этого замысла осуществленной и законченной осталась лишь «Песнь Баяна», да иначе и быть не могло: слишком оперная схема выстраивалась, и Языков в какой-то момент не мог не почувствовать ее трескучесть.
Что до влияния Рылеева… Об этом, намного подробнее, в следующей главе. Пока же выделим главное: Рылеева история интересует не сама по себе, а как способ призвать читателя к действию, рассказ об исторических событиях становится одним из методов пропаганды. Естественно, историчностью в подлинном смысле тут и не пахнет – да это Рылееву и не нужно.
Кроме того, Рылеев всячески дистанцируется от христианской составляющей истории России. Принятие христианства видится ему чуть ли не недоразумением, намного больше и доблести, и великодушия, и истинно национального развития, «когда люди сражались за свободу и отличались собственным характером», видится ему в Руси дохристианской, и даже в «Думах», посвященных русским святым, он подчеркивает именно светскую составляющую их деятельности, исподволь, но настойчиво проводя мысль, что и без принятия христианства и посвящения своих духовных подвигов Христу они бы остались столь же великими – а может быть, и более великими, потому что, не окованные и не стреноженные новой верой, которая отличалась лишь тем, что насаждала на Руси наглую и бессовестную поповщину, они бы еще шире могли развернуться. Недаром несколько «Дум» были запрещены к публикации именно церковной цензурой.
Еще немного – и мы постараемся копнуть поглубже, до самых корней этого мировоззрения, и понять, почему это мировоззрение овладело в то время довольно значительной частью русского общества. А пока согласимся с самым простым: борясь с той казенной частью «поповщины», которая и впрямь доброго отношения не заслуживала, хапала что могла и была верной опорой самовластия (надеюсь, ясно, что надо отличать от самодержавия?), способствуя угнетению и ограблению народа, Рылеев вместе с водой выплескивает и ребенка, отвергая все, что в его схему не укладывается, от самого Христа до таких великих своих современников как митрополит Филарет (Дроздов) и Серафим Саровский. (К которым, припомним, Пушкин относился с трепетным восхищением. Про его переписку с митрополитом Филаретом всем известно. Много споров и дискуссий вокруг того, была ли личная встреча Пушкина и Серафима Саровского. Да, была. Вот что удивительно: самые разные доводы приводились в пользу того, что эта встреча состоялась, но среди косвенных доказательств почему-то ни разу не прозвучало прямое, веское и очевидное. Придется как-нибудь об этом рассказать – не сейчас, естественно. А для тех, кто хочет найти это доказательство, почти лежащее на поверхности, сам, совет: просто перечтите повнимательнее подробную хронику первой Болдинской осени; есть и подробная, почти ежедневная, «Летопись жизни Пушкина», где тоже можно поглядеть.)
Как бы то ни было, усилия Языкова придерживаться установок Рылеева на то, каким должно быть поэтическое осмысление русской истории, в какой-то момент неизбежно должны были дать по тормозам всем стремлениям Языкова написать что-либо в этом ключе. Да, он охотно подыгрывает Рылееву, на стихе разделяет его убеждения, приветливо откликаясь на все его «оттяжки» (как сказали бы мы сейчас) насчет глупостей и гнусностей «во имя Христа», насчет «попов» и насчет «царей», смотрящих сентябрем. Но для него христианство – не пустой звук хотя бы постольку, поскольку национальная форма христианства, православие, позволяет подчеркивать особость и уникальность России и русского духа, противопоставлять подлинные для Языкова ценности фальшивым ценностям протестантской «немчуры», у которой и Пасха-то не Пасха, без говения, исповеди и причастия, без красных яичек и троекратных поцелуев. (И, в конце-то концов, как на Страстной неделе не «должно было ходить в церковь, где говела Воейкова, а ты знаешь, какова служба в это время…» – брату Александру, 1 апреля 1825 года.) «Христос воскрес, любезнейшие!.. …Желаю вам весело встретить наступающие праздники всего христианского мира; здесь они не так ощутительны, как в нашей матушке истинной России» – поздравляя братьев с Пасхой 1823 года. Брату Александру 28 февраля 1826 года:
Вот она – «империя», в такой крайней ее ипостаси, какой у Пушкина не было. А рядом – «свобода», и Рылеев как символ этой свободы, тоже крайность. И такое существование в крайностях (не шатание из крайности в крайность, а именно существование в двух одновременно крайностях, и каждая из них сердце по-своему греет) будет все настоятельнее и настоятельнее требовать гармонического разрешения, примирения непримиримого.