реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Белянинов – Неподвижная земля (страница 59)

18

— Случайность? Конечно. И необязательность. Но по-вашему выходит, что писать об этом нельзя. А мне придется. Я думаю о книге, автобиографической, и «Далекие годы» — главу оттуда я вам недавно читал — это только первая часть, детство, самое начало.

Мы очень любили его устные рассказы.

Вот одна история, я передаю в общем фабулу, потому что — вряд ли удается сохранить неповторимость интонации, широкую и свободную манеру, присущую Паустовскому-рассказчику.

Когда его отозвали с фронта, Константин Георгиевич приехал к семье в Алма-Ату, некоторое время жил здесь, а потом собрался в Москву. Сложность заключалась в том, что надо было везти с собой Фунтика — привязчивую таксу, которая стала членом семьи.

Совершенно непонятно, по каким признакам Фунтик за несколько дней почувствовал предстоящий отъезд, печальными, вопрошающими глазами смотрел на хозяина и тяжело вздыхал.

Выдержать эти взгляды было невозможно, и начались хождения по разным учреждениям — от ветеринарной лечебницы до железнодорожного начальства, потому что собака хоть и друг человека, но приобрести для нее полноправный билет — дело отнюдь не простое. Наконец все необходимые бумаги на Фунтика были оформлены, и самое смешное, что Фунтик словно бы понял: его собачий билет находится в бумажнике, вместе с билетами хозяев. И успокоился, перестал вздыхать.

Ехали в мягком. На вокзале Константин Георгиевич спрятал Фунтика на груди, под шубой, и так прошел в вагон. Он не мог совершить предательство и бросить собаку в Алма-Ате. Но и не мог не чувствовать, что сейчас — в дни войны — кто-то расценит это как неуместную причуду.

Основания для таких опасений были, что и выяснилось сразу, как только они обосновались в купе. Капитан — с холеными усами, в новенькой форме — бурно выразил негодование: в такое время — и таскать собаку!.. Он вызвал проводника и принялся распекать его. Но документы Фунтика — билет, бесчисленные справки — оказались в безукоризненном порядке. Тогда капитан, гневно раздувая усы, сорвал с полки свой чемодан, с треском задвинул дверь и перешел в другое купе.

Виновник этого переполоха неподвижно сидел под столиком, понурив голову с повисшими шелковистыми ушами, всем своим видом выражая непритворную скорбь.

Ночью в пути случилось происшествие, довольно обычное для тех лет, когда поездов ходило мало, а ехать надо было многим. На узловой станции скопились пассажиры. Среди них были солдаты, выписавшиеся из госпиталей и получившие отпуск, были возвращавшиеся на фронт. Никакой надежды уехать у них не оставалось, и тогда они штурмом взяли пятый вагон и впритирку заполнили коридор. «А ничего! Мы и так доедем!» Не то что проводник — дежурный помощник военного коменданта ничего не сумел поделать.

И поезд ушел.

Фунтик был воспитанный пес. За ночь он не оставил никаких следов своего пребывания в купе. Но утром пришлось о нем позаботиться, он и так уже начал скулить и скулил все настойчивее и нетерпеливее.

Константин Георгиевич — теперь уже он — тяжело вздохнул, но делать было нечего. Он надел шубу и пристроил Фунтика на груди, запрятав его с головой.

Коридор из конца в конец был забит. Люди стояли у окон, сидели на вещмешках. И тут Фунтику понадобилось высунуть острую любопытную морду.

Константин Георгиевич обмер.

— Смотри-ка! Собака!.. — раздался чей-то удивленный голос.

— А уши-то! Охотничья, что ли?

И люди в проходе потеснились, насколько это было возможно, давая хозяину собаки пройти в тамбур.

Потом он вернулся — и к нему в купе по одному, по двое стали заходить солдаты. Они деликатно присаживались на край полки и рассматривали Фунтика, который теперь в полном блаженстве растянулся у ног, интересовались породой — и на кого можно с ним охотиться, ну да, на лис и на барсуков хорошо, на полусогнутых сподручнее лазить в норы, вспоминали своих собак, оставленных там, дома…

Тут-то их случайный сосед по купе не без тайного злорадства и рассказал про горячего усатого капитана, как он возмущался и требовал, чтобы собаку высадили.

Об этом стало известно в коридоре — и коридор зашумел.

Раздались голоса:

— Это который же?

— Усатый, говорят! Ишь ты, какой быстрый — высадить!..

— Да видал я — гладкий такой, форма у его новая, в деле не бывавшая.

— Собака ему, смотри ты, помешала! А что, ребята, — давайте его самого от поезда оставим, когда так!

Шум нарастал. Захлопали двери купе — искали усатого.

Но его так и не обнаружили. Где-то сошел, сказали. А проводник потом потихоньку шепнул — никуда этот капитан не сходил, тут же и находился, в вагоне. Только поспешно сбрил усы.

Вот и вся история.

Мы восприняли ее как совершенно законченный, только ненаписанный рассказ — из тех, что преподносит писателю жизнь, если только он настоящий писатель и держит глаза и сердце открытыми.

Несколько лет спустя, в предисловии к собранию сочинений, Паустовский писал:

«…больше всего я обязан простой и значительной жизни. Ее свидетелем и участником мне посчастливилось быть».

Эта жизнь из его книг частью собственного опыта входила в сознание читателей. А читали его много и охотно, даже в те годы, когда некоторые старательные критики предпочитали умалчивать о Паустовском или же второпях нападали, например, за сочувственное предисловие к одному из сборников Александра Грина, объявленного вредным и беспочвенным, не помнящим родства писателем.

Паустовский, пользуясь старомодным выражением, а старомодные выражения бывают очень точными, покорял сердца читателей своим негромогласным патриотизмом, непоказной любовью к родной стране, к ее людям — своим современникам. Эти качества придавали его писательскому взгляду удивительную зоркость — надо ли было описывать холодную, ясную осень в мещерских лесах, или пески, обступающие Кара-Бугаз; эта зоркость и удивительная писательская память приходили к нему на помощь, когда — это уже в «Повести о жизни» — по ходу повествования нужно было рассказать о солдатском митинге в Лефортове, где выступал в тревожные дни 1918 года Ленин, и вдруг неказистый, озлобленный солдат, под влиянием прямых, неподслащенных ленинских слов, как-то отмякал душой и принимался показывать случайному соседу в толпе — молодому журналисту — заветную фотографию, где он был снят с женой — тогда еще невестой — до войны.

Здесь я хочу сделать одно небольшое, но необходимое отступление.

Наверное, это чувство знакомо всем пишущим. Всем, независимо от таланта и опыта, начинающим и продолжающим, маститым и тем, чей сборник, изданный пять лет назад тиражом в пять тысяч экземпляров, продолжает в безвестности пылиться на полках книжных магазинов. Это — неизбежное чувство волнения, которое вызывает лежащий перед тобой чистый лист бумаги. И еще удивление, когда он, буква за буквой, начинает покрываться строчками. И трепет — так ли все получается, как хотелось? Бывают заторы. Но это не страшно. Потому что писатель не одинок, оставаясь наедине с листом бумаги. Рядом множество людей, с которыми он когда-либо встречался, которых любил или ненавидел, которых знал или слышал о них. Они — его спутники на той трудной дороге по сильно пересеченной местности, что ведет к созданию книги.

Умение отточить фразу и сделать ее непринужденной. Построить звучащий диалог. Или так описать дождь, чтобы читателю захотелось накинуть плащ. Все это, бесспорно, нужно, и без этого просто нет писателя. И одновременно — все это ни к чему, если нет главного: знания жизни.

Паустовский приучал к мысли, что нет и не может быть резкого отграничения: вот — жизнь, а вот — роман… Настоящая литература неотделима от живого, всамделишного человека, от его поступков, от того, что происходит с ним в действительности. А читателю предоставляется ничем не ограниченная свобода — на основе личных впечатлений и представлений о жизни проверять достоверность событий, происходящих в книге, и соглашаться или не соглашаться с ее автором. Чем больше совпадений, тем бо́льшим доверием пользуется писатель.

Паустовский знал людей. Любил их. И его любовь не осталась безответной. И при жизни, и теперь, когда все написанное им называется коротко — творческое наследие.

Вот мы в качестве одной из достопримечательностей современной прозы отмечаем усилившуюся тягу к точности, достоверности описываемых событий, к документальности, которая иной раз оказывается серьезнее, глубже, значительнее беллетризованного вымысла, И было бы нерасчетливо забывать, что «Кара-Бугаз», например, — четыре десятка лет назад — начинал собой целый список названий, от книг Михаила Лоскутова о Туркмении и Казахстане, памирских дневников Бориса Лапина — до «Отблеска костра» Юрия Трифонова, до «Бездны» Льва Гинзбурга.

— Что может дать нам Кара-Бугаз и что может дать Кара-Бугазу Эмба? Прекрасно! Мы можем дать нефть, хотя наша нефть слишком хороша, чтобы пускать ее на топливо. Самые южные наши выходы нефти… лежат сравнительно близко от Кара-Бугаза и Мангышлака. Я полагаю, что весь восточный берег моря — Эмба, Мангышлак, Кара-Бугаз, вплоть до Чикишляра, — должен превратиться в мощный индустриальный пояс на границе пустыни.

Это говорит инженер Давыдов, которого Паустовский встречал тогда в Гурьеве, в Доссоре и Макате, в районе первых казахстанских нефтяных промыслов. То, что сейчас в школьных учебниках называется одним словом — и н д у с т р и а л и з а ц и я, — сорок лет назад имело непосредственное отношение к судьбам людей и не могло остаться вне поля зрения писателя.