реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Белянинов – Неподвижная земля (страница 58)

18

Лева Кривенко, угловатый и несговорчивый, еще носил черную шинель и флотскую фуражку — морская пехота. Дима Поляновский тоже не снимал военного кителя. И не по причине особого пристрастия к военной форме, а из-за элементарного отсутствия гражданского костюма. Купить его на знаменитой тишинской толкучке никому из нас не было под силу.

Иосиф Дик, вернувшийся с войны с тяжелыми ранениями, всех заражал своей жизнерадостностью и на первом нашем коллективном сборнике весело и дерзко написал: «Константин Георгиевич! Иду на вы!» (Константин Георгиевич, прочитав надпись, одобрительно усмехнулся.)

Николай Старжинский и Галя Можарова были значительно старше, но семинар всех уравнивал в правах. Настя Перфильева и Макс Бременер писали рассказы для детей, и Константин Георгиевич хвалил их за то, что им удалось избежать столь частого, к сожалению, приспосабливания к маленькому читателю. Он вспоминал о Гайдаре, с которым дружил, и ставил его в пример, — Гайдар доказал, что книга для детей должна быть такой же достоверной, проникновенной и умной, как и любая другая книга.

Тогда же и несколько позднее в семинаре у Паустовского занимались Владимир Тендряков, Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Юрий Трифонов. (С тех пор прошло более четверти века. Все, о ком я говорю, уже давно работают в литературе, и читатели встречают их имена на страницах журналов, на обложках книг. А тогда мы все только мечтали, что так когда-нибудь случится, — правда, не только мечтали, но готовились к этому.)

Константин Георгиевич обычно выступал в конце, не оставляя, как я уже говорил, за собой последнего, непререкаемого слова. И любой рассказ — пусть и далекий от совершенства — становился поводом для серьезного, по самому большому счету, разговора о литературе, в котором писательский труд оборачивался самыми разными гранями.

Разговор мог начаться хотя бы с того, что в услышанном на этот раз рассказе порыв ветра хлопал оторванным ставнем, мешая герою сосредоточиться. Подробность? Деталь?.. Конечно, просто деталь. Но без таких деталей, казалось бы незначительных, никому еще не удавалось создать яркую и точную картину происходящего.

Вот на фронте в первую мировую войну, когда Константин Георгиевич служил санитаром, аэропланы только начинали принимать участие в боевых действиях, и бомбежки с воздуха не были таким уж частым явлением. А как теперь, много лет спустя, передать острую новизну ощущения, что смерть может в самом прямом смысле свалиться с неба?

Способов, понятно, множество, и вот один из них: после нескольких налетов, лошадь, таскавшая двуколку, при каком-нибудь подозрительном шуме начинала поглядывать в небо, скособочив голову.

В другой раз речь заходила о сюжете.

— Помните рассказ Хемингуэя «На Биг-ривер»? Попробуйте пересказать. Можно бы уложиться в пять слов: Ник Адамс отправился половить рыбу… Но все дело там в наполнении рассказа, в том, о чем Ник вспоминает, что он думает, и что чувствует, находясь в одиночестве на берегу большой реки.

С высот творчества мы спускались к обстоятельствам жизни писателя — к дисциплине, например, — и тогда перед нами возникал образ товарища Константина Георгиевича по киевской гимназии — Михаила Булгакова. По словам Паустовского, и в последние свои годы, неизлечимо больной — об этом он, как врач по образованию, знал доподлинно — и неустроенный Булгаков все равно каждое утро встречал за письменным столом. (Я об этом вспомнил много лет спустя, прочитав его роман — «Мастер и Маргарита».)

А взыскательность?.. Это непреложное для писателя качество переставало быть отвлеченным после рассказа о Юрии Олеше. Вот пьеса — это, как известно, семьдесят страниц на машинке. Он делал инсценировку по роману Жюля Верна «Пятнадцатилетний капитан», и на черновики и варианты у него ушло свыше двух тысяч листов бумаги. Он сердился: «Старик совершенно не умел писать! Мне приходится его поправлять на каждом шагу!» А что касается прозы, то в своем стремлении бесконечно совершенствовать текст Олеша иногда преступает предел, после которого может начаться уже ухудшение, и тогда друзья должны просто отбирать рукопись. Он не дает, сопротивляется: «Что вы хотите? У меня — рак вкуса».

Приводя эти высокие образцы, Паустовский — и тут он становился категоричен — никому не прощал нетребовательности, беспринципной расхлябанности, разухабистого писания «на авось».

Он однажды сказал:

— Вот книга — она написана, издана, и тогда поздно уже хвататься за голову и ругать себя за плохую фразу, неудачное слово или надуманный сюжетный ход. Книга войдет в сознание читателей такой, какая она есть, книга начинает свою самостоятельную жизнь, уже совершенно не зависящую от писателя.

Я как будто снова слышу его чуть глуховатый голос, слежу за его взглядом: глаза у него спокойные, внимательные, чуть изучающие, но без той неприятной цепкости, которая создает впечатление, что за тобой подсматривают.

Он ничего не навязывал, не давил авторитетом пригнанного большого писателя. Цель была другая — показать: вот это приходится уяснить себе, и вот это, и над этим задуматься, если решил писать. А как писать — это каждый должен решать сам, в зависимости от своего жизненного опыта, характера, темперамента, стремлений. При том — легких путей он не обещал.

Как-то вечером все другие аудитории оказались занятыми, и мы собрались в небольшой угловой комнате, про которую было известно, что в ней родился Герцен. Все это знали и не раз об этом говорили: как странно… Появляется на свет младенец, и кому может прийти в голову, что с его именем будет связана целая эпоха в развитии русской общественной мысли. А потом — ты сидишь в этих же стенах и смотришь в окно: придет ли сегодня на лекции девочка, которая тебе нравится… Или, пропустив последний поезд в Переделкино, где находится общежитие, растягиваешься на столе именно в этой угловой комнате, потому что утром уборщицы позднее всего добираются сюда с тряпками и ведрами.

И сейчас, собравшись на очередной семинар, в этих стенах мы как-то острее ощущали живую, невыдуманную связь времен… Наверно, поэтому и напали так резко на прочитанный в тот вечер рассказ.

Кто читал, я не помню. Помню только, что рассказ строился, как неожиданная встреча двоих — мужчины и женщины, — которых на несколько лет развела война, и вот — они столкнулись в зале ожидания, незадолго до отхода поезда.

Необязательность событий, преднамеренная случайность — это стало предметом наших нападок. Легче же всего — создать необычные и необычайные обстоятельства! Пришел на вокзал, встретил женщину, которую любил до войны, поговорил с ней… И — готов рассказ!

Мы дружно ругали автора, отыскивая все новые и новые обвинения в его адрес. Потом, как всегда, наступила очередь Паустовского. У меня не вызывало сомнений, что Константин Георгиевич присоединится к нашему единодушному мнению, только разовьет его.

Но он сказал:

— Что касается меня, я бы не стал ругать рассказ так безапелляционно. Бывает всякое. И не то еще случается. Одна наша киевская гимназистка стала принцессой где-то в Индокитае… А уж если ругать, — как раз за то, что автор не до конца использовал ситуацию, которую сам избрал, никто ему ее не навязывал…

Очевидно, случай с гимназисткой-принцессой вернул Паустовского в Киев его молодости, и он стал рассказывать, как в годы гражданской войны его мобилизовали и он некоторое время служил в караульном полку. Положение на Украине было тревожным. Деникин взял Одессу. И у большевистского командования не доходили как-то руки до этого полка, составленного из дезертиров, из пленных, попавших к красным в ходе боев с «вольными украинскими атаманами». Была там и рота махновцев, махновец же и командовал полком — бывший адъютант батьки.

Напыщенный, глупый, истеричный самодур — таким возникал Антощенко в рассказе Паустовского. Кончил Антощенко плохо. Впрочем, этого и следовало ожидать. Ночью он подъехал к складу и на вопрос часового: «Кто идет?» — разразился обычной своей руганью, на что был великий мастер. Тогда часовой, узнавший, конечно, Антощенко, быстро крикнул три раза: «Кто идет?» — и выпалил в него из винтовки в упор.

Жалеть вчерашнего бандита никто не стал, а часового по фамилии Моргенштерн подержали день под арестом и выпустили.

— Вы думаете, что это конец истерии? — сказал Константин Георгиевич. — Нет, если уж зашла речь о случайных встречах и совпадениях, то слушайте дальше.

(Здесь, чтобы сохранить точность, я должен обратиться к его книге «Начало неведомого века», в которой впоследствии и был рассказан конец этой истории.)

«Спустя двадцать с лишним лет мне пришлось как-то выступать среди читателей в библиотеке города Алма-Аты…

После выступления ко мне подошел низенький, совершенно седой человек с печальными глазами.

— Вы меня не узнаете? — спросил он.

— Нет. Не припоминаю.

— Я Моргенштерн. Мы были вместе с вами в караульном полку в Киеве.

— Что вы сейчас делаете? — спросил я.

— Это неважно, — ответил он и усмехнулся. — Но я рад за вас. Вам неизбежно придется отдуваться в литературе за всех людей, каких бы встречали в жизни. В том числе и за вашего однополчанина Моргенштерна».

Рассказав нам тогда об этой встрече, Константин Георгиевич спросил и сам же ответил: