18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Шалашова – Камни поют (страница 17)

18

Скоро она перестанет слышать, но у меня много всего осталось.

1981

Теперь мы с тобой вдвоем остались, замерло, остановилось на губах, когда он вышел в больничный дворик. Получилось так, что его раньше выписали, а мне все голову рентгеном просвечивали, говорили – затемнение небольшое, может, в нейрохирургию надо везти, в Краснодар, а так-то кто его знает, что за затемнение. Лис в другом крыле лежал, во взрослом.

Встретились внизу, у лестницы, где клумбы каскадом, а в них – зелень, длинные густые папоротники, не помню названий. Рядом курит мужик, выставив ногу в гипсе, опирается на балюстраду, не придерживает костыли – кажется, упадут сейчас, как поднимет? Подхожу, поправляю, он не благодарит, не замечает.

От резкого движения начинается шум в голове: все-таки просто затемнение, ничего странного, хотя не повезли ни в Краснодар, ни в Сочи, сказали – будем наблюдать, приходи раз в полгода.

Лис потом скажет, что вовсе незачем раз в полгода просвечивать башку, ну что они намереваются там обнаружить? И я не стану ходить, а в голове навсегда останется. Потом.

Теперь смотрю на солнце, на клумбы, на него.

Лис бодрый, совсем хороший, распахивает рубашку, показывается: вот тут зашивали, еще вот тут, тут кости не до конца срослись, а тут ребро может легкое порвать в любой момент, но ничего, ха, держимся. Он с палочкой вышел – и не расставался с ней много лет.

Думал, что сейчас мы на могилу Конунга пойдем, но пошли к тете Наде: он сказал, что нужно отдохнуть, а то ведь не мылись сколько в этой больнице. Ему сказали – голову две недели не мочить, но как раз прошло две недели.

– Подождешь, пока в ванную схожу? Это в конце коридора, недолго.

– Да, конечно. – И сажусь на диван, а Лис уходит.

Появляется тетя Надя, глаза у нее странные, испуганные.

– Что, говорит, у тебя глаза черные? Ведь были же белесые, белесоватые такие.

Подхожу к трельяжу, в больнице было как-то некогда смотреть. Да, и в самом деле, были светлые, еще в боковом зеркале, когда ради смеха посмотрел, – были светлые, глупые, готовые к любой ерунде.

– Это ты три недели лежал, да? Месяц почти, бедный мальчик. Как себя чувствуешь? В интернат не вернешься? Навещали тебя ребята?

– Навещали. Пацаны приходили, даже Соню привели. Не помню, кто-то еще. Вернусь, конечно, а куда мне?

– Не знаю. Ну, здесь остаться, с Лешей. К поступлению готовиться, он ведь тебя готовит?

– Да.

– Ну вот. А так могу я усыновить, ну, чтобы официальная бумажка была.

Я замер, онемел, почувствовал затемнение внутри. Нет, не те слова, это что – она ВСЕРЬЕЗ ПРЕДЛАГАЕТ, вот сейчас, когда я синий, сизый, темноглазый после больницы; чем ей давний, прошедший, красивый мальчик не угодил?

– А вы серьезно можете, вы не…

Хочу сказать – а вы не старая, вам дадут вообще, но запоздало вспомнил из разговоров с Лисом, что женщинам нельзя про такое: расплачутся, потом слов не найдешь утешать, даже если вправду сказал, очевидное. Вот тетя Надя, ей лет шестьдесят, нет? и чем же буду виноват? все равно буду. Поэтому – а вам можно? а вам за это ничего не будет?

– Ну, не пожалеете?

– О чем жалеть? Жить вы с Лешей будете, у него в комнате места хватит, раскладушку поставим, раздвинем все, как надо будет. Паренек ты уважительный, видно по тебе, что курить не будешь, ночами скакать не станешь. А с ребятами из интерната общайся, никто не запретит, пусть приходят, только чтобы бедлама не устраивали, но по тебе вижу, что с такими и не дружишь.

Не нужны никакие ребята.

А что нужно?

Вот сейчас остаться, сидеть. Раньше и разговоров не было, раньше старался не мешать, замирал в уголочке, чуть что – по вздоху, по взгляду посуду кидался мыть, со стола убирать.

У нее ласковые руки, глаза.

Лис заходит в комнату – с красной шеей, с распаренной кожей под расстегнутой чистой рубашкой. Вижу желтоватые следы от синяков, воспаления над швами, отвожу глаза. Палочку он еще заранее к стенке прислонил, в душ без нее пошел – потому и долго, и больно.

Это все –

Это все кто –

Это не я ли –

Ну, вам, наверное, поговорить нужно, тетя Надя поднимается тактично, выходит.

Я не знаю, о чем говорить.

Лис садится на кровать осторожно, плавно, боком, не как раньше: швыряя себя не глядя, небрежно.

– Тебе больно? – страдальчески, сквозь зубы спрашиваю.

– Нет.

Хотя хмурится еле заметно.

– Не ври, я вижу, что больно.

– И что с того? Переживу. И раньше было больно, терпел. Я в детстве выпал из окна, к бабочке потянулся, и еще дольше лежал в больнице. Выкарабкался.

– Правда?

(Почему мама не выкарабкалась? Она что, тоже потянулась за бабочкой? Может быть, она сначала тоже долго лежала, а я не помню. Тогда очень понравилось, как он это сказал, а теперь думаю – ну зачем, зачем? Он же знал про маму, он мое личное дело читал, зачем было врать? У него до всего, до аварии, здоровое бодрое тело было, гибкое, и ни разу, ни разу ничего подобного не упоминал.)

Да.

И вот теперь на выдохе нужно сказать, что:

что

что

И вот теперь на втором выдохе нужно сказать –

Хорошо, пусть будет третий, разрешу себе, ведь ничего страшного не произойдет, если скажу не сразу. А потом вспомнил милиционера – о, этот милиционер, он спасет меня, сейчас я найду, что именно следует сказать!

– А к тебе приходил милиционер?

– Приходил, и не один.

– Ну такой… усатый?

– Вроде был. Знаешь, я не особенно хорошо помню.

– Ну вот этот, с усами… Он был и у меня, я кое-что передать просил.

– Не помню, Лешк. У меня что-то вроде провалов в памяти случилось, знаешь, даже больно. Давай посидим просто.

– И он не сказал тебе, что я просил передать? Ну, странно… Он же обещал.

Почему – от презрения, что я Конунга сдал? Ведь как посмотрел перед тем, как уйти, как навсегда выйти из моей палаты, где я от температуры задыхался, а утонувший мальчик бессмысленно водил пальцем по штукатурке, вырисовывая какие-то фигуры или слова ойнемогуойзаберитекакстрашноздесьвотвырастувстануиубегу

Лешк.

Но я не утонувший мальчик. Я не разбившийся Неизвестный Юноша.

Я все еще здесь.

– Лешк, я ведь на самом деле говорю. Перестань. Ты, может быть, ее сын теперь будешь, тети Нади. Ты здесь останешься. Что уж говорить.

И больше имя Конунга не называлось. Он думал, что я от стыда с ума сойду, пожалел. Наверняка в тот день у него совсем не болела голова, мог бы слушать и слышать. Но испугался, что я тоже утонувшим мальчиком стану.

И он садится на диван рядом – пахнет туалетным сладким мылом, он всегда им пах: жасмин, женский жасмин, который я потом только на Маше почувствовал, удивился.

Это что за хрень на тебе, смеюсь, ты откуда взял? Не мог, что ли, обычным хозяйственным или дегтярным, которое всегда там на полочке лежало? Нет, отвечает Лис смехом, дегтярное куда-то запропастилось, не иначе как тетя Надя выкинула из-за вони, она вечно возмущалась, что мы с тобой какой-то гадостью моемся, а положила свое, смешное такое, дурацкое, в беленькой аккуратной обертке.

– Быстро ты обо мне стал говорить. Только я никогда не пахла жасмином, гадость, по-моему.

– Нет, ты подожди, я сейчас –