реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Николаенко – Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина (страница 9)

18px

Олег Николаевич не был лыс и не был дурак. Работа у него была как у всех – дрянь-работа, зарплата как у всех – дрянь-зарплата, погода как у всех – дрянь-погода…

И тем не менее он был счастлив. Согласитесь, такие люди раздражают безмерно. Само существование их меж нас вызывает озноб и колики. От их оптимизма просто зеленеет в глазах. Такое ощущение, что они все это нарочно. Просто из зависти так говорят. Чтобы всем вокруг сделалось окончательно тошно.

Спросишь его:

– Как дела?

А он говорит:

– Отлично!

Скажешь:

– А цены как поднялись – скоро хлеба будет не купить!

А он говорит:

– Не замечал.

Скажешь:

– А погода какая пакость!

А он:

– Сегодня теплее.

Скажешь:

– Холодрыга!

А он:

– Морозец!

Скажешь:

– Какое пекло!

А он:

– Ага, красота…

В общем, всему, что ни скажешь, он поперек. Что с ним ни делай, о чем ни спроси – все у него хорошо, и точка. Хоть утопись.

И вот ехал этот счастливый Олег Николаевич в 59-м троллейбусе, и было ему выходить там, где сидели наши два черта, Семен Семенович и Иван Иванович. Один командировочный, а другой с лампасами.

Нормальный человек едет в троллейбусе и думает, как ему все надоело. Нормальный человек едет и думает: «Чтоб вас всех!», он едет и думает: «Хари!» – а этот Олег Николаевич думает: «Красота!» Нормальный человек едет и думает: «Сволочи!» – а этот…

В общем, услышали черти счастливого человека еще за три остановки, как он подъехал. И, конечно, тот, что с лампасами, прямо на глазах преобразился, залоснился, ущипнул командировочного за коленку и говорит:

– Ты только глянь, Сема, какой типаж канделябит! Ну сейчас мы на нем отыграемся… Сейчас мы ему покажем: «Красота!» – то есть «красоту»…

А Семен Семенович говорит:

– Не трогай его, Вань, пусть себе…

А с лампасами говорит:

– Совсем ты нюх на своих котлах потерял, Семеныч, вот доложу на тебя кому следует, увидишь небо в алмазах.

А командировочный отвечает:

– Докладывай. Черт с тобой. Мне уже все равно. Не боюсь я. Мне, Ваня, что так, что сяк, а хуже уже не будет… Помянуть меня добром некому. Тут все равно не оставят, «туда» не возьмут, а у нас внизу без таких, как я, работать некому будет.

Сказал это Семен Семенович, неожиданно для себя сказал, хотел было вздрогнуть от страха, да плюнул. Плюнул, и стало ему так легко, как за все без малого 224 года еще не бывало. Распоясался, в общем.

И вот, слово за слово, хвост за хвост, рога за рога… Тот, что с лампасами, конечно, первый на командировочного полез, а командировочный взял и ответил, давно ему врезать хотелось тому, что с лампасами. А с лампасами вцепился командировочному в плешивую шерсть. А командировочный кусался. А с лампасами матюгался. А командировочный царапался и пищал…

И покатились оба черта под колеса 59-го троллейбуса, в самую осеннюю жижу.

А Олег Николаевич вышел из троллейбуса и, поскользнувшись, едва не отправился следом за ними, но, слава тебе господи, схватился за фонарь и, сам не зная кому, сказал:

– Спасибо!

Повесть о коте

Странен человек, странен. Даже диву даешься, за какими портретами иной раз его застаешь… Разглядишь, бывает, физиономию свою в раме зеркала и замрешь, глаза выпучив, загипнотизирован впечатлением… Ведь это до чего изображено мастерски! Унизительно натурально…

Проходя как-то раз из той комнаты в эту, задержался Федор Михайлович у зеркала, стал, разглядывая себя, так и сяк повертываясь поглядывал, делал О и У, наводя щеками разные кругаля. За спиной его сидел кот. Был он голоден, мрачно, пристально следил за хозяином.

«Что?» Заметив кота, дураком под взглядом его себя сразу почувствовав (не на все, что делаем мы, нужны нам свидетели), хотел было уж Федор Михайлович тыкнуть тапком его, чтоб шел, как вдруг идея одна пронзила, и, подобрав животное с полу, поднес его Федор Михайлович к зеркалу, указав ему его «ты».

– Ты! Видишь? Морда твоя?.. – пояснил здесь Федор Михайлович и, подумав, добавил еще более убедительно: – Так что вот, брат, каков ты…

Но кот завертлявился, отбиваясь, зарычал утробно и угрожающе.

– Посмотри! – убеждал его Федор Михайлович, постукивая в стекло коленкой свободного пальца, поднося кота то ближе, то несколько на отлёт. – Ты… ну? Ты! Видишь ты себя? Вот морда твоя. Понимаешь? – И обида, что кот не хочет никак смотреть, воротится от объяснения, задевала Федора Михайловича, оскорбляла.

Шел восьмой час холодного осеннего вечера. Пора, наверное, было ужинать. Но однако Федор Михайлович все торчал у зеркала, поглощенный уроком своим, увещевая:

– Посмотри же, дурак, хоть раз… Взгляни! Догадайся, а?! Э! где тебе?.. Где тебе! Ме да ме… вот и все, что ты есть. Эх ты! Будешь ты смотреть или нет, скотина?! – И так, не выпуская кота, прошел с ним в кухню, откромсал кусок краковской, вернулся в прихожую, поманил кота запахом к отражению, колбасу держа пальцами, меж носом кота и плоскостью, нос его отражающей, смотрел нетерпеливо и вопросительно, но кот смотрел в колбасу одну и по-прежнему утробно рычал.

Федор Михайлович укреплял кота так и сяк на столешнице, уцеплясь за подмышки, держал его, настойчиво и пытливо вглядываясь. Кот же смотрел в отражение Федора Михайловича угрюмо, облизывался, крутил нижней частью туловища с хвостом, словно был выше он разумом человеческого и немыслимой глупостью казалось ему производимое с ним…

«Не снисходит, черт с ним…» – сам с собой заключил, теряя терпение, Федор Михайлович, опуская кота на лапы, но тот отряхнулся до того презрительно, до того самоуверенно сделал дымом хвост, что от вида одного этого возмутилось все человечество в Федоре Михайловиче с новой силой.

Он опять ухватил кота и понес его в ванную, где, достав из аптечного ящичка флакончик зеленки, щедро выплеснув из него себе в руки, замарал ошеломленно умолкнувшее животное и, вновь поднеся его к зеркалу, трижды постучав по стеклу, повторил:

– Ты! Это ты… Да пойми ты, ты! ТЫ! ПОНИМАЕШЬ?!

Кот скользнул было взглядом мимо указанного, но внезапно зрачки его сконцентрировались, отражая Федора Михайловича, расширились дочерна, лунно блеснули, и, резко дернувшись, выгнулся он дугою, закружился вертелом, развернулся в воздухе чертом и, закрыв собою на миг отражение изумрудной воющей массой, толкнулся от Федора Михайловича когтями, изрыгая проклятия, и исчез.

– Увидал? Увидал! Увидал, скотина… Вот то-то, то-то же!.. – торжествующе произнес вслед исчезнувшему Федор Михайлович и еще долго стоял в раме зеркала, глядя с горделивой задумчивостью на располосованное, покрытое изумрудными пятнами свое отражение, разом всех высот, достигнутых разумом человеческим, своим опытом приобщась.

Ничего

Неизвестно никому, было ли с нами что-нибудь до рождения и после с нами что будет, будет ли? – неизвестно. С кем-то точно будет что-то, но не с нами уже, то есть, это выходит, жизнь продолжится после нас, что обидно, и хотелось бы хоть в щелочку подсмотреть…

Есть, конечно, утешительные о жизни загробной предположения, в них стремление к справедливости, с ними связанные надежды, скажем, рай земной – коммунизм: «Там воздастся несчастным радостью, а счастливым счастье припомнится, у богатых отымется, ну а нищим будет дано…» – словом, всех сравняет земля. И тому в подтверждение оставляем мы странную судеб летопись – горький прочерк на граните меж дат.

Для чего же эта вспышка во тьме? Для чего же это мгновение? Счастье, горе, радости – для чего? Эта книжечка о среднем, высшем образовании, данные загса и места жительства в паспорте, а затем – старение, подагра с сосудами, дряхлость, болезнь… и дата за прочерком – для чего?

…И однако же в этой бездне без края и компаса загорается вдруг в космической неизвестности искра та самая, что светлее всей темноты.

Даже если там ничто, забвение полное, расставание вечное, на одно мгновение светом быть дано тебе в темноте, светом видимым посреди неизвестности. Разве этого мало?

Вне пределов возможностей человеческих хоть бы что-то создать свое. Что бы ни было это что-то, глобус или картина мира на полотне, – это есть палитра божественная, здесь и цвет, и его изменения, весь спектр красок Создателя. Свое – лишь повторение, воспевание, восхваление. Скажем, симфония – лишь попытка перепеть соловья. Только копия, только «перетворенье» Творца. Плагиат. Ибо как не повторять за Создателем, когда нам даровано зрение, осязание, слух и нюх? Нам дарован разум, и он констатирует, что попытка создания своего лежит вне пределов сущности видимой, то есть существованья всего.

Михаил Сергеевич Мышкин решил при создании своего действовать, так сказать, от обратного. Против сущего и всего. Ибо чтобы что-то создать свое, сперва нужно как-нибудь создать ничего, из которого дальше – полная воля.

Таким образом, числа пятого ноль второго года семидесятого века прошлого Михаил Сергеевич Мышкин приступил к созданию НИЧЕГО.

НИЧЕГО – не шкаф, не черная комната и не «Черный квадрат» Малевича, под квадратом которого прозреваем мы много бо́льшие впечатления. Мы глядим на квадрат вот этот и ждем, как что-нибудь в нем загорится, отразится, почудится, мы подозреваем, что художник просто-напросто закрасил черными красками то, что было до этого писано, но не удалось. Словом, что могло быть там до того. Уж по крайней мере, холст, натянутый на подрамник. Словом, черный квадрат – неудачный опыт, надежду вселяющий в зрителя, а надежды в зрителя не должно вселять ничего.