18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Ильбур – Балийские рассказы (страница 6)

18

Старик усмехнулся уголком рта и кивнул на лодки:

– Это не смерть. Это память. У каждой – имя, и у каждого имени – семья. Ты снимать пришла? Присядь, послушай. Сначала – слова, потом – картинка. Иначе увидишь только доски.

Мы сели на перевёрнутый корпус, похожий на ребро кита. Ветер принёс сухую пыль песка и далеко-далеко – хрип мотора от живых лодок у следующей деревни.

– Меня зовут Маде, – сказал он. – Nelayan. Рыбак. Как отец. Как kakek, дед.

Он постучал костяшками по борту. Дерево откликнулось глухо.

– Её сделали в восемьдесят восьмом. Тиковая сердцевина, а поперечины – албезия, она легче. Видишь бамбуковые «крылья» по бокам? Это аутригеры, чтобы не опрокидывалась. Тогда строили без чертежей: два мужчины, три недели, нож, шнур, терпение. Этой лодкой я плавал с отцом.

– Выход в три ночи. Возвращение – к девяти. Солнце здесь не щадит. Мы сдавали улов на рынках – Pasar Banyuasri в Сингараджe, в деревенских варунгах, иногда грузили в пенопластовые ящики со льдом – и через горы, к югу, в Денпасар.

Он провёл пальцем по букве «S».

– Это написал мой отец. Той кистью он расписывал кайты, воздушных змеев, – улыбнулся коротко. – Представь: мы веревками тянем сеть, посередине ночи, и разговор звучит как музыка, пока руки не перестают чувствовать соль. Лодка – как дом, только движущийся.

– Почему она здесь? – я всё ещё не решалась снимать голос – только дерево.

– Потому что я старый, а море любит молодых. И потому что в ту зиму сменился ветер. Angin barat – западный муссон – принес слишком много злости. Мы перевернулись в трёх милях от берега, когда цепляли буй. Лодку вытащили, починили, но в ней поселилась тень. Я стал выходить реже. Потом – вовсе перестал. Пусть лежит и хранит.

Он сказал это без жалости – как о человеке, который отработал жизнь и имеет право спать.

Мы перешли к следующей. Нос выкрашен в сильный синий, по борту – белые волны и две маленькие ладони, отпечатанные краской.

– Это лодка Ибу Команг, – сказал Маде. – Женщины редко ходят в море, но её муж слёг, а дети иногда голодали. Она ставила небольшую сеть на cakalang , иногда – поднимала bubu (ловушку), которую мы ставим на песчаном дне. Эта лодка пахла её волосами – они были всегда мокрые.

Я провела ладонью по борту. Краска шелушилась, как выгоревшая ткань.

– Потом сын вырос и сказал, что будет водить туристов смотреть дельфинов у Ловины. Он купил мотор, привёз наклейки с «TripAdvisor» и перестал смотреть на море как на хозяина. Команг радовалась, что он улыбается чаще, – Маде паузу выдержал длинную, – а я радовался, что когда шторм, он не выходит. Смотри: эти ладони – его и младшей дочери. Они «благословили» лодку на удачу. Лодка стояла с ними, как с глазами.

– А сейчас?

– Сейчас от Putri Laut осталась скамья у неё во дворе. Доски – крепче, чем мы думаем. Море разучивает нас, а дерево – учит.

Эта была почти целая. На носу – «глаз» с золотой точкой, на корме – треснувшее сиденье.

– Bintang Purnama – «звезда полнолуния». На ней Кадек Тамин ходил к дальнему рифу. Он не верил в приметы, смеялся над «глазами», не клал рис перед выходом и говорил, что у него «наука»: компас, эхолот, новая свеча зажигания, – Маде хмыкнул. – В тот год у дочери была metatah, обряд подпиливания зубов. Надо было заплатить жрецу, музыкантам, купить сари. Кадек продал двигатель. Думал – купит другой через сезон. Сезон был плохой. Теперь он чинит чужие мотороллеры. Говорит: «Я всё равно ищу звук моря – только в других пчёлах».

Он провёл ладонью по трещине сиденья.

– Понимаешь? Лодка – это не про «богатство». Это – про возможность быть кто ты есть. Когда её нет – ты всё ещё ты, но труднее это помнить.

– Можешь залезть, – сказал он и кивнул на «Suka Jaya».

Я осторожно переступила борт. Дерево было шершавым, как небритый подбородок. На дне – плоские камни вместо балласта, обломанная dayung – весло, рулевое перо, привязанное к борту. Пахло прелой солью и моторным маслом, уксусной кислинкой от старых рыбьих кишок. На шпангоутах виднелись затертые следы пальцев – там, где годами хватались руки. Я села на корточки и приложила щеку к дереву – как будто можно услышать море, которое в нём осталось. Доносился шум крови. Моей.

– Ложись на спину, посмотри в небо, – сказал Маде. – Вот так мы мечтаем в полдень, когда сеть мокнет и мотор молчит. Видишь облако? Оно похоже на парус. А то – на рыбу махи-махи. Когда мы были мальчишками, мы считали облака вместо цифр. Так учились ждать.

Я подняла камеру. В объектив вставало небо, прорезанное двумя бамбуковыми «крыльями», и узкая полоска чёрного песка. Где-то в дальнем крае кадра медленно шёл человек с корзиной на голове – ровно, как стрелка компаса.

Щёлк. Впервые картинка дышала.

С моря надвигалась длинная, как пояс, туча. На севере дожди приходят без предисловий: за минуту ветер меняет лицо, воздух наполняется ароматом зелени и ржавчины, и где-то на дальних пальмах начинают хлопать листья – слышно издалека, как шаги армии.

Мы спрятались под выступом лодки. Дождь ударил. Крупный, горячий, мягкий – как будто кто-то вылил на остров ведро теплой воды. Песок тут же запил его, как жаждущий. На мокрой древесине проявились годичные круги – светлые и темные, как записи в старой книге.

– Ты откуда? – спросил Маде.

– Из Петербурга, – сказала я. – Но это раньше. Сейчас – из везде. Фотограф.

– Фотограф, – повторил он вкусно. – Значит, ловишь не только рыбу. Menangkap cahaya – ловить свет. Смотри, как он сейчас ложится, – он показал на борт. – Как чешуя.

Мы молчали. Дождь отсчитывал минуты сверх точно.

– Я хочу сделать книгу, – сказала я вдруг. – Не про «Бали с открытки». Про ваши perahu – лодки. Про вас. Про это место. «Кладбище лодок», только живое.

– Сделай, – сказал он. – Но всё по-честному. И не фотографируй там, где людям больно, как будто это артефакт.

– Обещаю.

– И ещё, – добавил он. – Если будет книга – пусть одна лодка снова поплывет. Хоть маленькая. Чтобы наши мальчишки помнили, как скрипит сухая веревка.

Я кивнула. Это было условие контракта – не бумажного, настоящего.

Вечером я вернулась. Северный берег темнеет иначе, чем южный: без ресторанного электричества, без петель музыки, без загара на языках. Только жёлтые лампочки у двери, запах жареной рыбы и гамбус – старый струнный инструмент, на котором играют сидя на ступеньках.

Женщина в светлом кебая разложила на ткани маленькие подношения: рис, кусочки банана, пару печений, щепотку соли, каплю святой воды. Поставила рядом безымянной лодке. Пламя благовоний в темноте было виднее, чем солнце.

– Кому вы делаете подношения? – спросила я осторожно.

– Чему, – улыбнулась она.Мы благодарим море, что не забрало нас в этом году. И лодки – за то, что держали.

Где-то за спиной хохотали мальчишки, гоняли друг друга вокруг связок сетей. Один из них пнул пяткой старую доску – она издала знакомый, хриплый звук: «я ещё здесь».

Следующие дни я записывала первые наброски для книги. У Ибу Команг – руки в мелких белых шрамах от плавников, она говорила спокойно, как будто перечитывала молитву, но на слове «шторм» горло предательски подрагивало. У Кадека Тамина – аккуратные руки, на мизинцах ногти по 3 сантиметра,он смеялся над собой ретроспективно, как мальчишка, пойманный на воровстве папайи, и говорил, что его двое сыновей теперь «водят людей на дельфинов» и снова летом покупают kites – воздушные змеи размером с гараж, чтобы запускать их между рисовых полей.

Был ещё Путу, который вытаскивал с рифа ikan kerapu (групер) только на леску, без катушки. Ему было под семьдесят, он называл море «босиком» и говорил, что «лодка чувствует, куда ты смотришь». Его лодки здесь не было – её распилили на табуреты для свадьбы внучки.

– Табуреты стояли вдоль одного длинного стола, – сказал он с гордостью. – Все сидели, и никто не падал. Вот и хорошо.

А ещё был Пак Нюман, молчун, у которого умер брат – не в море, на суше, от сердечного приступа. Его лодка лежала здесь, потому что никто не решался её трогать: она казалась продолжением дыхания. Он много молчал, чуть улыбается – «пусть лежит».

Я записывала каждую нелепицу. Как они спорят о тонкостях узлов. Как один ненавидит фирменные «джутовые» веревки и клянется на старой конопле. Как другой говорит, что современные моторы слишком «гордые» и не терпят влажности. Как третий уверяет, что mata на носу – глаз – обязательно должен быть слегка косым: «море любит смотреть вбок».

Я училась словам: banjar – община, purnama – полнолуние, ngaben – кремация, boks es – ящик со льдом. Училась измерять расстояния не километрами, а «полчаса до того рифа, где живёт солнце». Училась слушать паузы, потому что именно в них обитают старые страхи, к которым никто не хочет прикасаться – ни языком, ни памятью.

Сначала мои снимки были «про лодки». Потом – «про людей». И лишь на третий день они стали «про между»: то место, где рука в старой соли становится продолжением дерева, а дерево – продолжением молчаливой гордости.

Я перестала снимать лодки целиком. Я снимала зигзаг трещины – как карту реки. Узел, где веревка впилась в дерево, оставив под кожей лодки чёткую шрамовую борозду. Пятно от масла, которое по цвету как янтарь. Тень от ладони на борту.

И да – море. Оно стало не фоном, а владельцем кадра. Иногда я делала всего один снимок за час, а остальное время просто сидела на корточках, медленно дыша. Мимо меня, как тени, проходили люди. К лодкам никто не относился «сверху»: их обтирали, о них спотыкались, на них сидели. Как на стариках, которых уважают не за наставления, а за то, что они просто выдержали.