реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Болтухина – Безумец (страница 1)

18

Александра Болтухина

Книга первая. Безумец

Глава 1

Ледяной пот, не испарина, а именно что пот от холода, выступил на его лбу и спине. Холод в Архангельске - не стихия, а живое, мыслящее существо. Он не морозит; он иссушает, вытягивает тепло из костей, оставляя после себя хрустальную пустоту, наполненную звоном в ушах. Он пробирается сквозь щели в рассохшихся за сто лет рамах, стелется по полу небольшой каморки в доме №12 по Поморской улице и неторопливо душит того, кто забыл закрыть рот во сне.

Костя Савушкин, 27 лет от роду, по образованию был археологом, о чём недвусмысленно намекал диплом Санкт-Петербургского государственного университета о том, что он прошёл полный курс обучения по программе «Археология (с дополнительными квалификациями Учитель истории и обществознания / Хранитель музейных ценностей / Специалист по учету музейных предметов). По натуре же своей он был человек лёгкий, непоседливый, к семейной жизни не приспособленный, тяги к оседлому образу жизни не имевший.

Посему после вуза, отработав в родном Северодвинске, год учителем в школе пустился на хлеба вольные, в русле основной своей специальности. Черным копателем не был, но на огромной территории северных земель он был известен как Костя-сталкер - который профессионально занимается исследованием оставленных территорий: жилых домов, церквей, заброшенных деревень, и городов-призраков. Ходил в рейды один, был в неплохой физической форме, свои выходы готовил основательно, да и добычей делиться ни с кем не приходилось. Регулярным заработком Костя похвастаться не мог, но периодически и ему перепадали интересные находки, которые получалось пристроить в руки коллекционеров, за очень неплохие деньги.

Как человек с профильным образованием, Костя никогда не обходил вниманием, работу с бумагами, часами мог просиживать в архивах, имел связи в музейной среде, куда периодически приносил старые, не слишком ценные находки. Потому, когда раскопал упоминание об одном старом дольмене, недалеко от Архангельска, быстро собрал свой рабочий рюкзак, и с утра пораньше двинулся в путь.

Проснулся Костя от того, что не мог вдохнуть. Воздух в легкие не шел. Горло было сжато тисками невидимой руки. Он дернулся, сел на койке, и мир вокруг поплыл, закружился в вальсе серых и коричневых пятен. Первая мысль была ясной, как удар колокола: «Это не мое тело. Это не мой мир». Последнее, что всплыло в памяти, то, как он, протиснувшись в найденный монолитный дольмен, в предвкушении протягивает руку, к лежащей на каменном возвышении книге.

Он уставился на свои руки, вытянутые перед лицом в сером свете, пробивавшемся сквозь заиндевевшее оконце. Длинные, бледные пальцы, с желтизной у ногтей, с тонкой мозолью на среднем пальце правой руки - от пера. На мизинце левой - след от когда-то впившегося кольца, ныне проданного. Чужая память, вязкая и липкая, как смола, поползла по извилинам его сознания, навязывая себя.

Имя: Клементий Игнатьевич Морошкин. Возраст: двадцать два. Место: губернский город Архангельск, Архангельская губерния, Российская Империя. Чин: коллежский регистратор (низший, 14-й класс, «ваше благородие»). Должность: младший писец, он же «чернильная душа», в нотариальной конторе «Столяров, Щеглов и Компания». Состояние: долги, как удавка. Долг лавочнику Колосову - 17 рублей 40 копеек. Долг за последнюю четверть гимназии брату Мирону - 25 рублей. Долг квартирной хозяйке Прасковье Федотовне - за два месяца, 12 рублей. В кармане: три пятака, два гроша и медный крестик на тонкой цепочке. Семейное положение: сирота. Ответственность: брат Мирон, 16 лет, гимназист 4-го класса; сестра Анфиса, 19 лет, работница на ситценабивной мануфактуре купца Морозова. Состояние души: предсмертное.

Он медленно, словно каждое движение могло разбить хрупкий сосуд нового бытия, повернул голову. Жильё съёмное, несколько соседних комнат, с выходами в общий коридор. Его каморка была крошечной, шагов пять в длину и три в ширину. Всё её убранство: железная койка с тощим, продавленным валом тюфяком, набитым морской травой; продавленный табурет; крохотный столик с оловянным умывальником, треснувшим кувшином и огарком стеариновой свечи в жестяном подсвечнике; узкий, покосившийся шкафчик для одежды. В углу чернела квадратная пасть печурки, но в ящике рядом не было ни полена - лишь серая пыль да обломок кирпича. Воздух пах пылью, старыми книгами, затхлостью и подспудно - отчаянием.

Он - новый Клементий - поднялся. Ноги, чужие и слабые, подкосились. В висках забили два молота, отдаваясь глухой болью в затылке. Он прислонился к стене, шершавой от извести и холода, давая сознанию уцепиться за реальность. В крошечном, замутненном зеркальце над умывальником на него смотрел незнакомец. Бледное, исхудавшее лицо с резкими скулами и глубокими тенями под глазами. Темные волосы, отросшие и беспорядочно падающие на лоб. Серые глаза - цвет северного моря перед штормом - полные такого животного недоумения и бездонного ужаса, что он едва узнал в них отражение своей прежней, стертой личности. Того, кто… кто коснулся книги в… в найденном дольмене? Туман. Вспышка боли. Медные символы, танцующие перед глазами…

Он опустил взгляд на стол, отрываясь от призрака в зеркале. Среди аккуратных стопок бумаг (копии контрактов, черновики писем) лежал плоский кожаный кошелек. Руки дрожали, когда он развязывал шнурок. Внутри, на потертом бархатном ложе, лежали жалкие монеты: три пятака, два гроша. Медный блеск последних надежд. Рядом - сложенный вчетверо листок. Счет из бакалейной лавки «Колосов и Сыновья». Размашистый почерк купца: «Мука ржаная - 45 к., сахар-песок - 1 р. 20 к., свечи сальные - 30 к., вобла копченая - 25 к. Итого: 2 р. 20 к. Общий долг - 17 рублей 40 копеек. Кредит более не продлевается. В случае неуплаты - обращение к судебному приставу. Колосов».

Удар в дверь, внезапный, грубый, словно били не в дерево, а в его грудную клетку, заставил его вздрогнуть и едва не вскрикнуть.

- Морошкин! Клементий Игнатьевич! Аль дух испустил в своей конуре? - прорезал утреннюю тишину хриплый, простуженный голос хозяйки, Прасковьи Федотовны. Звук скрипел, как несмазанная дверь. - Вторые сутки ни слуху, ни духу! Не выходишь, не стучишься! Квартирные платить изволите, или мне городового Петровича кликать? Он у меня родственник, он вам мигом дверь с петлей сорвет, не посмотрит, что чиновник!

Сердце забилось дико и часто, птицей, попавшей в силок. Вторые сутки. Значит, тот, прежний Клементий, лежал здесь, умирая или готовясь к чему-то, два дня.

- Жив, Прасковья Федотовна! - выдавил он, и голос прозвучал сипло, чужим, надтреснутым тенором. - Сильно… сильно занедужил. Грипп, кажется. Сегодня же… на службу выйду. Всё заплачу!

За дверью послышалось тяжелое, недовольное сопение.

- То-то же, «заплачу»! Послезавтра - первое число. Без денег - на улицу, на свежий воздух! И братца вашего гимназиста - в судомойки к трактирщику Ермолаеву, честное слово! Больно уж он чистенький ходит, белоручка!

Тяжелые, мужские шаги (Прасковья Федотовна носила валенки на три размера больше) затихли, спускаясь по скрипучей лестнице.

Паника, холодная и цепкая, сменила первоначальный шок. Он заперт. Заперт в теле незнакомца, в чужом времени, на краю социальной и финансовой пропасти. У него нет выбора. Ему нужно стать Клементием Морошкиным. Прямо сейчас. До того, как его вышвырнут на улицу, а брата отправят мыть посуду в вонючем трактире.

Он начал одеваться, движения были медленными, неловкими, будто тело сопротивлялось, помнило другого хозяина. Белье грубое, холщовое, постиранное до серости. Носки с аккуратными штопками на пятках - сестрина работа. Пиджак и брюки из дешевого драпа, лоснящиеся на локтях и коленях от долгой службы, но вычищенные щеткой до скрипа. Жилет с пятном от чернил, которое старательно выведено лимонной кислотой. В кармане жилета он нащупал не только монеты. Еще один предмет. Маленький, плоский, деревянный. Он вытащил его.

Это был медальон. Небольшой, овальный, из дерева настолько темного, что оно казалось черным, как полярная ночь, вобравшая в себя все тени. Поверхность была отполирована до бархатной гладкости временем и прикосновениями. В центре был вырезан сложный, гипнотический узор: полураскрытый глаз, зрачок которого был точкой абсолютной пустоты, а вокруг - вьющиеся, словно языки холодного пламени или щупальца глубоководной твари, лучи. Прикосновение к нему вызвало не боль, а странное, глубокое ощущение резонанса, будто в руке он держал не безделушку, а крошечный, спящий узел мироздания. От него исходил слабый, едва уловимый гул, слышимый не ушами, а костями. Он судорожно засунул его обратно в карман, прямо к сердцу. Потом. Разберемся потом.

Его взгляд, блуждающий и беспокойный, наконец, упал на стопку бумаг на столе. Сверху, отдельно, лежала небольшая книжка в простой черной кожаной обложке, потрепанная по углам, с закладкой из грубой серой бумаги. Дневник.

Пальцы сами потянулись к нему. Он открыл на последней записи. Датировано: «29 октября 1899 г.». Вчера? Нет, позавчера. Почерк, сначала ровный и аккуратный, к концу становился нервным, рваным, буквы съезжали, чернила кляксили.

- «Всё кончено. Сегодня Столяров вызвал меня в кабинет. Не в контору, а в свой домашний кабинет, пахнущий дорогим табаком и лицемерием. Сказал, что контора терпит убытки из-за моей “рассеянности” в деле о наследстве купца Ветрова. Это наглая ложь. Это месть. Месть за то, что я отказался подделать запись в реестре в пользу его шурина, купчишки третьей гильдии. “Этика, - сказал я. - Закон”. Столяров улыбнулся, как кот перед мышью. “Этика не накормит твоего брата, Морошкин. А закон… закон гибок для тех, кто умеет его гнуть”. Уволить меня хочет, но не сразу - дал месяц “на исправление”. Это формальность. Пустая отсрочка. Месяц - и мы с Мироном на улице. Анфиса одна нас не потянет, она и так надрывается. Долги отца, как удавка на шее, только туже. Лавочник Колосов грозит судом, пристав - описью имущества. Какого имущества? Этой койки и драпового пальто? Денег нет. Нет совсем. Есть только один путь… чтобы всё исправить. Чтобы они получили хоть что-то. Страховую выплату за смерть чиновника. Пусть маленькую, но хоть что-то. Всё в руках Господа. И в руках тех, к кому я теперь обращаюсь. Последняя надежда - на реке, среди того, что все отвергли. Простите меня, Мирон, Анфиса. Простите. Я вас так люблю…»