Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 35)
Дело, конечно, опять в наведении хрупкого и потому драгоценного мостика личного контакта над равнодушием огромного мира. Это еще один вариант тютчевского покрова, накинутого над бездной, но над бездной уже человеческой, социальной, урбанистической. Тем охотнее мысль возвращается к безответно гостеприимному пятачку травы под деревом на тихой ночной сантамоникской улице неподалеку от дома.
Наука и жизнь
– Вы научный работник? – спросила Лиза.
– Да, некоторым образом, – ответил Ипполит Матвеевич…
– А сколько вам лет, простите за нескромность?
– К науке, которую я в настоящий момент представляю, это не имеет отношения.
Это одно из моих любимых мест в книге. Прежде всего, конечно, потому, что речь идет о науке, которую я некоторым образом представляю, но еще и, как я недавно понял, потому, что ставится вопрос о ее связи с ходом времени. Ведь если подумать, она вроде бы претендует на вечные истины, а сама не стоит на месте, то есть все время сама себя отменяет.
Отношение к науке у меня всегда было трепетное. Помню, как ко мне, совершенно зеленому салаге-первокурснику, у выхода из Коммунистической аудитории (1954 год, филфак еще долго оставался на Моховой) обратилась прекрасная незнакомка со старшего курса и предложила стать корреспондентом факультетской газеты по науке. На общественную работу я смотрел уже тогда косо, но сочетанию женской, немного статуарной, красоты и магических слов «по науке» противостоять не мог. Из корреспондентства в дальнейшем ничего не вышло, а платонический роман с античной красавицей длился долго. Она и в науке добилась степеней известных, и как женщина сохранялась на редкость хорошо – у статуй нет проблем с Хроносом.
У статуй нет, у искусства нет, а у науки, как оказалось, есть.
Заниматься наукой, причем «точной» – кибернетической лингвистикой, мне повезло с самим великим Мельчуком. Мы открывали законы синонимических преобразований, выводили и применяли соответствующие формулы! Мы прославились, нам завидовали и смотрели в рот. Наука торжествовала.
Но вот что вскоре стало меня озадачивать. Проходило время, и я вдруг соображал, что та или иная отлитая в бронзу формула не учитывает некоторых фактов и должна, чтобы их покрыть, быть как-то исправлена. Но как? И я гадал-гадал как и вдруг непонятным образом придумывал и в зубах приносил поправку Мельчуку, и он ее радостно одобрял… А я недоумевал: как же так?! Формула, наука, истина – и эти постоянные нестыковки, а потом – раз! – и новая формула, причем найденная не «научным», а интуитивным, необязательным, то есть ненадежным, способом.
Но великого Мельчука это не смущало. Да, говорил он, мы делаем, как можем, наспех, плохо, но – делаем, исправляем, переделываем. Это и есть наука. Я мотал на ус, но огорчался, потому что оказывалось, что наука – как жизнь, и, значит, желанным убежищем от жизни быть не может.
Что научные истины и целые системы со временем устаревают и сменяются другими, Ньютон – Эйнштейном, я, конечно, знал, но чтобы формулы, с блеском выведенные мной вчера, переправлялись мною же сегодня, было немного чересчур. Мечта открыть формулы, которые незыблемо украсят будущий учебник нашей науки, переставала казаться осуществимой.
То же противоречие между установками на новизну (= открытие новых формул) и на вечность (= сохранность раз открытого) продолжало занимать меня и в сотрудничестве с другим моим замечательным соавтором – Ю. К. Щегловым. Наши работы по поэтике мы писали вместе, то есть обсуждали открываемые формулы вслух, а записывал все это я, печатая двумя пальцами на машинке. Но когда с формулами возникали трудности, мы расходились на пару дней с тем, чтобы каждый наметил свое решение. И я всегда стремился перередактировать имеющуюся машинопись, сохранив как можно больше из уже сделанного, а Юра легко выбрасывал старый текст и писал новый – по возможности, с самого начала.
Я и вообще консервативен – люблю старую одежду и обувь, езжу на старой машине, живу уже четверть века в одном и том же доме (средний американец переезжает каждые семь лет). Но в науке вопрос стоит острее. Если ты все время исправляешь свои открытия, то, конечно, честь и хвала твоей научной добросовестности, но почему же кто-то должен доверять твоим утверждениям, этим и другим, какова цена твоей интуиции и твоему методу?! Да что там говорить: почему ты должен доверять себе самому?! Понятное дело, путь к истине тернист, ее поиск чреват подъемами и спадами, успехами и провалами, но как доказать себе и другим, что путь избран правильный? Хочется железной – научной! – уверенности, но ее-то и нет. И только что придуманное новое грозит вскоре обернуться старым.
Еще одно мое соавторство состояло в работе над собственным веб-сайтом. Его, почти двадцать лет назад, по знакомству создала для меня одна из основательниц российской онлайновой культуры Татьяна Тихонова. Тогда это означало новаторский прорыв, да и сейчас сайт остается ценным, а для меня совершенно необходимым, научно-информационным орудием. Таня ввела меня, безнадежного гуманитария, хотя и со структурно-лингвистическим прошлым, в электронный мир. Но я часто заходил в тупик и озадаченно спрашивал, как может быть, что вот то-то и то-то никак не получается, не открывается, не работает, где же ваша хваленая компьютерная точность?.. На что она однажды ответила в духе когдатошнего Мельчука:
– Да нет, компьютеры – не что-то какое-то там идеально-научное. Это такая же жизнь, со всеми ее сложностями. Сейчас законнектимся, посмотрим, отладим…
И коннектилась, отлаживала, но очередная надежда на гарантированный наукой покой оказывалась развеянной. Да, да, раз отладим, два отладим, а на третий – что, сдадим в утиль?
Вот я лет десять, не меньше, думал над секретом одной реплики в «Визитных карточках» Бунина. И недавно вроде бы разгадал его. И страшно обрадовался. И вплотную занялся этим рассказом, и обнаружил там еще несколько загадок покруче, и как будто нашел ключи и к ним. И еще больше загордился. Но если вдуматься, выходит, что на протяжении этих десяти лет, а потом и тех звездных месяцев, когда рассказ стал вдруг открывать мне свои тайны одну за другой, я понимал его по большей части плохо, неадекватно, в лучшем случае приблизительно. И греющее душу сознание, что мировая бунинистика вообще никогда не понимала его и обречена не понимать еще долго (от опубликования моей статьи до ее освоения путь неблизкий), на самом деле мало утешительно. Каковы шансы, что я наконец-то понял правильно?!
Шансы скромные, но кое-какие все-таки есть; присмотримся к ним.
Во-первых, к данному частному случаю. По ходу углубления в рассказ я не отменял старых находок, а лишь добавлял к ним новые, так что знание мое было неполным (и таковым, скорее всего, остается), но не было ошибочным. Просто более банальные элементы прочтения сменялись все более релевантными, и вроде бы намечался переход от незнания к полузнанию, а там, глядишь, и к истине в последней инстанции.
А во-вторых, и в нашей сомнительной профессии есть положительный опыт добычи неотменяемых истин. Проппа сколько ни переформулируй, ни обобщай, ни переосмысляй, а его морфология (по сути, синтаксис) волшебной сказки никуда не девается. Разборы «Станционного смотрителя» Гершензоном (1919), «Шинели» Эйхенбаумом (1919), «Легкого дыхания» Выготским (1925), «Макбета» Клинтом Бруксом (1946) не сбрасываются со счетов никакими последующими прочтениями. Как, кстати, Ньютон не отменяется Эйнштейном, а лишь переводится в ранг частного случая.
Так что безнадега не полная; просто в науке, как и в жизни, надо быть одним из этих, а не из прочих.
Великий пониматель
Исполнился год со дня смерти Андрея Зализняка (1935–2017), еще одного великого человека, с которым я был на ты, и я периодически вспоминаю о нем, перебирая детали нашего более чем полувекового знакомства.
Я неоднократно писал о нем[43], но хочется не повторяться, а сказать что-то, раньше не приходившее в голову.
Мы принадлежали к одному кругу – юных структуралистов второй половины пятидесятых годов, учеников Иванова, но Андрей был на два года старше меня, а вскоре вырос еще больше, съездив на два года в Сорбонну и Эколь Нормаль, куда его, всем нам на зависть, отпустили. Птенцы одного гнезда, особенно близки мы не были, вместе не работали, совместно ничего не писали, я восхищался им с почтительной дистанции, но всегда ощущал взаимность своей к нему симпатии. И радовался тому, что существует где-то на расстоянии протянутой руки этот талантливый старший сверстник с располагающей, хочется сказать нежной, улыбкой.
Он был красив – немного девичьей красотой, говорил и читал лекции чуть ли не фальцетом, что не мешало ему быть поклонником прекрасного пола и пускаться иной раз в залихватские авантюры, но углубляться в такое я здесь не буду, хотя многие наши разговоры были как раз на эту вечно животрепещущую тему.
За шесть десятков нашего далековатого приятельства ничего, кроме хорошего, я от него не видел.
Я уже описывал, как, когда я разводился (в 1960‐е), он дал мне солидную сумму взаймы (на квартиру покидаемой жене, будущей Арине Гинзбург), мудро присовокупив: «Только пообещай, что не будешь ко мне после этого хуже относиться».