Александр Жолковский – Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений (страница 35)
Важную роль в этом повороте играет медиаторская промежуточность третьего партнера. С одной стороны, он вроде бы «свой»:
— очередной партнер героини,
— отец следующего партнера,
— живущий в ее доме;
с другой стороны — «чужой»:
— иногородний, откуда-то приезжающий и куда-то уезжающий,
— принадлежащий своему полку
— и своей жене,
— не находящийся с героиней в интимных отношениях ни в начале, ни в конце своего пребывания в городе.
Соответственно — и на чуждость, и на свойскость — работают тут
В один жаркий июльский день <…> когда по улице гнали городское стадо и весь двор наполнился облаками пыли, вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька пошла сама отворять и <…> обомлела: за воротами стоял ветеринар Смирнин [так сказать, чужой среди своих].
В связи с непереводимостью оборота «мы с Х-ом» стоит коснуться вопроса о принципах работы Чехова со словом — как в «Душечке», так и вообще в его зрелой прозе. Принято считать, что чеховское письмо — не особо выисканное, скорее какое-то нейтрально-интеллигентское. Ср.:
Серьезный недостаток Чехова — его русский язык, бесцветный и лишенный индивидуальности. У него не было чувства слова. Ни один русский писатель такого масштаба не писал таким безжизненным и безличным языком. Поэтому Чехова так легко переводить (не считая местных аллюзий, реалий и некоторых «словечек»). Из всех русских писателей ему меньше всего опасно коварство переводчиков[220].
Это писано всего два десятка лет спустя после смерти Чехова — без пиетета по отношению к не совсем еще канонизированному классику и до какой-то степени справедливо. Но не во всем.
Обратимся к самым первым словам «Душечки», каковые, в полном согласии с максимой Эдгара По, концентрированно работают на центральный эффект целого[221].
Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке, задумавшись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер. С востока надвигались темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой.
Ну, последнее предложение, готовящее завязку первого эпизода (жалобы Кукина на разорительные для театра дожди), стилистически ничем не замечательно и вполне переводимо. Зато в начальном предложении густо представлены чуть ли не все важнейшие — но далеко не всегда поддающиеся переводу — мотивы рассказа:
— «точное обозначение социальной принадлежности <…> обычно с первых строк»[222], — в общем, переводимое;
— характеристика героини через ее зависимость от персонажа-мужчины (
— уменьшительность имени героини, предвещающая целый ряд инфантилизмов, — на многие языки не переводимая;
— ее фамилия (
— ее привязанность к собственному
— и характеристика в плане мыслительной деятельности (
Дело в том, что мотив «думания», при этом первом появлении не останавливающий читательского внимания, повторяется в следующем же предложении, где подвергается ироническому подрыву[225]: думает героиня, правда, сама, но ее мысли сводятся к тому, что за жарким днем наступит прохладный вечер[226]. По сути, перед нами два разных значения глагола
— «мыслить, делать умозаключения» и
— «полагать, находить, ожидать» (что хорошо сочетается с наречием
и, значит, своего рода игра слов, неназойливая, почти незаметная и потому рискующая, как всякая поэзия, пропасть в переводе, — что порой и случается, ср.
sat brooding on the porch <…> she was glad it would soon be evening[227];
was sitting in her back porch, lost in thought <…> it was pleasant to reflect that it would soon be evening[228];
was sitting on her porch, deep in thought <…> it was so pleasant to think that it would soon be evening[229].
В переводе Хингли интеллектуальная непритязательность переживаний героини по поводу погоды обнажается, но каламбурный акцент на «думании» утрачивается, так что этот микропассаж отсекается от того лабиринта сцеплений, в который он призван исподволь втягивать читателя. У Гарнетт двойной акцент на «думании» налицо, но каламбурность утеряна. И лишь Проффер, профессор-русист, верен оригиналу в полной мере, демонстрируя, что дело не всегда в непреодолимости языкового барьера (как в случае семантических коннотаций имен собственных, см. выше о фамилии
Заметим, что сам переход от первого предложения ко второму (от:
Язык ключевого первого абзаца «Душечки» и впрямь непритязателен. Его художественный секрет — и вызов переводчикам — в мастерском плетении таких обыденных словес, охватывающем весь текст рассказа. Что же касается чеховских «словечек», то они есть и в «Душечке», но не выбиваются из общей ткани повествования как отдельные словесные фейерверки, а являются разной степени яркости компонентами единого голосоведения[232].
Таковы важнейшие художественные решения рассказа. Разумеется, в сравнительно короткой статье невозможно отдать должное всем его достоинствам.
Хотелось бы поговорить, например, о возможных шекспировских аллюзиях, подспудно связывающих два первых партнерства:
Оленька слушала Кукина молча, серьезно, и, случалось, слезы выступали у нее на глазах. В конце концов несчастья Кукина тронули ее, она его полюбила. Он был мал ростом, тощ <…> говорил жидким тенорком <…> и на лице у него всегда было написано отчаяние, но всё же он возбудил в ней настоящее, глубокое чувство.
Не сколок ли это с того, как Дездемона полюбила некрасивого Отелло из сострадания к его мукам, — тем более что речь ведь идет о театральной жизни?![233] Ср., далее, возможную отсылку к Бирнамскому лесу, идущему в финале «Макбета» на Данзинан:
По ночам <…> ей снились целые горы досок и теса, длинные, бесконечные вереницы подвод <…> снилось ей, как целый полк двенадцатиаршинных, пятивершковых бревен стоймя шел войной на лесной склад.
Кстати, этот пассаж из второго эпизода по-своему развивает более краткий «военный» фрагмент из первого (Отелло, как и Макбет, — военачальник):
…по ночам ей слышно было, как в саду играла музыка, как лопались с треском ракеты, и ей казалось, что это Кукин воюет со своей судьбой и берет приступом своего главного врага — равнодушную публику.
Заодно готовится третий эпизод, с его четырьмя упоминаниями о полке, в котором служит Смирнин.
Можно было бы подробнее рассмотреть потенциальную иронию дважды звучащего определения
Но ограничимся сказанным.
Мы видели, как центральная тема рассказа предстает в виде набора вариаций, которые далее оригинально развертываются в сюжет, разнообразно пересекаясь и совмещаясь друг с другом. Мы обратили специальное внимание лишь на несколько самых красноречивых случаев, но в систематичности таких сплетений нетрудно убедиться, заметив, сколь часто одни и те же фрагменты текста фигурируют в разных рубриках нашего разбора.
Толстой недаром сравнил рассказ с искусно сотканным
Берковский Н. Я. 1969. Чехов: от рассказов и повестей к драматургии // Он же. Литература и театр. Статьи разных лет. М.: Искусство. С. 48–182.
Бицилли П. М. 2000. Трагедия русской культуры: Исследования, статьи, рецензии. М.: Русский путь.
Жаринов Е. В. 2016. «Душечка» Чехова и «Простое сердце» Г. Флобера: проблемы духовности // Он же. Лекции о литературе. Диалог эпох. М.: АСТ. С. 335–390.
Жолковский А. К. 2010. Горе мыкать // Он же. Осторожно, треножник! М.: Время. С. 185–187.
Жолковский А. К. 2015. Грамматика любви: Лингвостилистические заметки // Он же. Напрасные совершенства и другие виньетки. М.: АСТ. С. 523–531.
Жолковский А. К. 2016. Как сделан лошадиный мем Чехова // Он же. Блуждающие сны: статьи разных лет. СПб.: Азбука. С. 51–62.
Зорин А. Л. 2002. Комментарий // Богданович И. Ф. Душенька. Древняя повесть в вольных стихах / Подг. Л. Бессмертных, А. Зорин, Э. Кузнецова. М.: Ладомир. С. 323–336.
Катаев В. Б. 1997. «Душечка»: осмеяние или любование? // Русская словесность. № 6. С. 22–27.
Лакшин В. Я. 1975. Любимый рассказ Толстого // Он же. Толстой и Чехов. М.: Сов. писатель. С. 81–97.
Мелкова А. С. 1977. [Примечания к «Душечке»] // Чехов А. П. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 10. Рассказы, повести, 1898–1903. М.: Наука. С. 404–414.
Мирский Д. С. 1992. История русской литературы с древнейших времен до 1925 года / Пер. с англ. Р. Зерновой. London: Overseas Publications Interchange Ltd.