Александр Яковлев – Купание в Красном Коне (страница 16)
Дачный поселок. Названия улиц: Левитана, Шишкина, Поленова… Таблички с названиями улиц прикреплены к заборам. Забор имени Васнецова пересекается с забором имени Серова. В общем, грачи прилетели…
Молодой маме нужно передать: зубную пасту, щетку, мыло, одеколон (это еще зачем?), салфетки, ручку, бумагу… Я забыл расческу. Но об этом я узнаю потом, вечером, когда она, молодая мама, сможет мне позвонить (ну, как ты?). Молодая мама без расчески…
В вестибюле роддома людно, как на вокзале. Встречают надолго прибывших (тьфу, тьфу, тьфу!). Чемоданы с вещами, кульки с продуктами, цветы.
У дверцы, с вопросительным знаком над ней, топчется мой старый знакомый. А познакомились мы с ним сегодня утром, когда почти одновременно «скорые» доставили сюда наших супруг и нас, высадив перед дверью со зловещей надписью «Прием рожениц» (интересно, где ударение?). И пять минут спустя он уже бессвязно жаловался мне, что ждал «скорую» (ему-то она зачем?) чуть ли не час, и все звонил, а ему все отвечали, что машина выехала… Я молча сочувствовал. Я тоже ждал час. Но легче ли нам от этого? Или нашим женам? Зато ему через двадцать минут уже сказали, что у него мальчик. Опять же — у него…
И вот я поздравляю его у двери с вопросительным знаком. А для меня нет никаких известий, и никто не знает, в какую палату отнести мою передачу (здесь это тоже называется так).
И я еду к бабушке. Мне все равно куда сейчас ехать. А бабушка живет рядом.
Бабушка плачет. Она говорит, что у нее подкосились ноги, когда она узнала, что 14 февраля и так далее.
Потом я мою фрукты, бестолково их упаковываю, а бабушка сует мне варенье, сахар, еще чего-то. И напоследок слова:
— Как же вы теперь жить-то будете?
Видимо, у меня сейчас очень глупое выражение лица, иначе чем еще объяснить ее вопрос? И потому я отвечаю глупо и бодро:
— Как все!
Но я прекрасно понимаю, что жить — нам. И бабушка это понимает, и даже очень понимает, потому что у нее маленькая пенсия…
Я не знаю, что творится там, внутри роддома. И никогда, видимо, не узнаю. А жаль. Но я вижу, что происходит здесь, под его окнами. Здесь, напротив окон, гараж. И на его железных, крашенных невеселой серой краской стенках можно прочитать кое-что пооригинальнее того, что обычно пишут на стенах и заборах. «А мне-то жить!» — нацарапано кирпичом. Надпись полустерта, и где теперь эти люди?
И я возвращаюсь через дачный поселок, вдоль заборов, гордых своими именами. На Соколе почти пусто, палатки закрыты. Не взвешиваются фрукты, не отсчитываются деньги. И лишь падающий крупными хлопьями снег привычно реставрирует смирившуюся на время площадь. Звонарь временно тоже помилован, и теперь, наверное, лечит мозоли водочными компрессами. И тут я вспоминаю: ведь сегодня же суббота! Магазины вот-вот закроются. И надо же купить хоть бутылку пива. Я не уверен, буду ли я пить. Кому сейчас дозвонишься?
Мне везет. И я последним трояком расплачиваюсь за три бутылки пива. По дороге домой я размышляю о последних рублях, которые почему-то всегда помяты и надорваны. В результате этих размышлений у меня окончательно пропадает охота пить. И тогда, придя домой, я начинаю двигать мебель, что-то вытирать, что-то приколачивать. Все это я проделываю машинально. Почему? Неужели я себя воспринимаю уже как прочно заклепанное звено в цепи поколений? И я успокаиваюсь лишь в девятом часу, когда за окнами уже темно. Уже девять часов, как у меня есть дочь. Как быстро идет время. Бьют часы… Или это колокол звонаря? Неумелый звонарь…
Я перебираюсь на кухню. Стол не ломится от яств.
Картошка в мундире, котлетки из кулинарии, хлеб… Эх, жизнь студенческая, на что тебе дети?
«Ну дочка, за тебя…» Так я пью пиво. И выпив бутылку, понимаю, что действительно «одиночество хорошая вещь, когда есть кому об этом рассказать». Телефон звонит, когда я допиваю вторую бутылку.
Бабушка долго рассказывает мне, что и как нужно приготовить к приезду малышки. Под влиянием пива я соображаю, что звонит она не за этим. Просто ей сейчас тоже одиноко. И очень страшно оттого, что она родилась давным-давно. И ее звено скоро выпадет. И в то же время останется. Но уже без нее. И мне становится чертовски тяжело от усилий открыть дверь в мир, где я уже не сын, не ребенок…
— Ничего, бабушка, — говорю я. — Спокойной ночи.
— Ох-ох, — доносится в ответ.
Мне противно возвращаться в кухню, где телевизор играет ни для кого, где стоят пустые бутылки. И я звоню другу.
— Можешь поздравить меня.
Разумеется, он рад за меня. Хотя я и знаю, что он не примчится сейчас ко мне. От него до меня час езды. А уже поздно. Но он искренне рад, а это уже много.
Так я вынужден вернуться на кухню. И допить оставшуюся бутылку.
Теперь все нормально. Теперь я уже чуть-чуть успокоился. Почему-то за весь день я ни разу не подумал о том, а что же будет дальше? «Ну… она вырастет» — прихожу я к глубокомысленному выводу.
«Ну конечно, она вырастет! И тогда… Тогда я расскажу ей, что 14 февраля 198… года в 10 часов 35 минут…»
И я твержу и твержу эти цифры. И уже болит голова. Отчего? Но я должен их запомнить.
Иначе что я расскажу ей, когда она вырастет?
Вдоль и поперек
Маленький такой, верткий самолетик Ан-2. Вдруг вынырнул из-за леса навстречу солнцу и пошел над дорогой так низко, словно собирался атаковать нас. Может, и летчику так казалось?
— Может, ему кажется, что он нас атакует? — спросил я, подбрасывая на спине рюкзак. Глухо звякнули капканы, напоминая мне о том, что ждет впереди. Сашка покосился на меня неодобрительно.
— Тише ты… Ну что, не жалеешь еще, что поехал?
Мы всего-то прошли километра два от райцентра. Конечно, было жарко и дорога была пыльной. Самолетик уже отрабатывал маневры над полями, хлопотливо распуская над ними шлейфы химикатов.
— Я совсем не устал. Разве я похож на хлюпика?
— Ты все еще похож на самолюбивого юношу, — сказал Сашка оглядываясь. — Ну а теперь посматривай. Если кто появится — свистни.
Он-то свой рюкзак сбросил на дорогу беззвучно. Потом поднял отвороты болотных сапог и сполз с дороги в заболоченный широкий кювет, заросший кустами, кажется, тальником. Там, в воде, он стал что-то нащупывать ногами, недовольно хмурясь.
— Да не рисуйся ты около меня, — шипел он. — Иди себе потихонечку. Иди с Богом.
Я медленно двинулся вперед, ежесекундно оглядываясь. И тут из-за поворота весь в облаке пыли, только нос торчит, вылетел грузовик. Я свистнул. Потом еще раз. Сашка быстро выбрался из кустов на обочину.
— Кажется, есть, — быстро нагнав меня и пристраивая за спину рюкзак, зашептал он возбужденно. — Сегодня вечером и поставим.
— Вечером? А сколько еще до деревни?
— Да километра три с гаком.
Я мысленно присвистнул, прикидывая те вечерние прогулки, что предстояли нам с капканами, среди болот…
— Ишь расселись… Подпускают…
Я повернул голову. На проводах, тянувшихся вдоль дороги от одного накренившегося деревянного столба к другому, сидели обычные, как мне показалось, голуби.
— Сам ты голубь, — сказал Сашка, хотя я ничего и не говорил. — Это ж вяхири… Вот. Отсюда уже можно бить.
Он поднял руку, прищурил глаз, примеряясь к выстрелу. Мне даже показалось, что выстрел сейчас раздастся. Но сизые птицы, словно тоже поверив в это, тут же снялись с проводов, отлетая вглубь поля, к лесу.
— Что ж ты не взял ружье?
— Сдурел? Охота еще не открыта… Ничего, этот приятель и без меня до них доберется.
Он кивнул на самолет, будто лично был знаком с пилотом.
— Зайца-русака уже почти нет. Химия съела. А боровая дичь тоже на поля выходит. Так что, — он сердито покосился на меня, — охрана этой… среды, шум о браконьерах и прочее — капля дел в мире слов.
— Не понял. А я-то тут при чем?
— Да тоже любитель поболтать «в пользу бедных»…
Я, правда, не понял, в чем дело, но настроение у него почему-то испортилось. Молча мы прошагали с километр. Пшеничное поле кончилось, и вдоль дороги потянулся невысокий светлый лиственный лесок: березы, орешник… Лишь изредка взмывала к небу сосна.
Слева в зарослях орешника я краем глаза ощутил какой-то синеватый промельк.
— Там тоже какое-то озерцо? — неуверенно спросил я.
Сашка с недоумением посмотрел на меня, потом — в заросли.
— Вроде бы не было там раньше воды, — сказал он. С сомнением оглядев мои кроссовки, он на секунду задумался, потом пригнулся, подставляя свое плечо. — Держись крепче. Сказано держись, значит…
— Да я так дойду. Тяжело ведь…
— Ну быстро. Ничего не тяжело. Свой-то рюкзак ты же сам понесешь…
Он взвалил меня на плечо, отчего мне стало на редкость неуютно, хорошо, что никого поблизости не было, да и вообще, кажется, нигде не было. И он побрел в высокой траве к орешнику, тяжело вытаскивая ноги из противно чавкающей под сапогами жижи.
Потом он отдыхал, сидя на срубленной кем-то — вот балбесы! — единственной здесь березе.
Я стоял на полоске сухой земли, оглядывая сквозь темно-коричневатые с сероватым налетом ветви небольшое продолговатое озерцо, вдоль берега поросшее камышом.
— Вон видишь, наструг, — показал он рукой на покачивающиеся в мелкой ряби нежные побеги осоки. — Она кормится. Имеется, голубушка.
Я заметил, что он ни разу не назвал ондатру ее именем, с тех самых пор, как мы вышли из райцентра. В этом было что-то мистическое, от древних обрядов… И я совсем по-другому посмотрел на деревушку из десятка домов, взбирающихся на противоположный берег озерца.