Александр Войнов – Гейша (страница 2)
Хозяйка назвала цифру.
Акисукэ кивнул и вышел в ночь. Фонари квартала горели масляным светом, пахло жареной рыбой и мокрым бамбуком. Он шёл, ощущая привычную тяжесть меча на боку, и думал о цифре. Тридцать рё. Это было дорого. Но не настолько, чтобы не подумать.
Над кварталом Ёсивара занималась луна — узкая, бледная, похожая на царапину на чёрном шёлке.
Сцена третья. Сделка
О-Касаги — сидела напротив Акисукэ, сложив руки на коленях. Её лицо, покрытое толстым слоем белил, напоминало театральную маску: ни радости, ни гнева, только вежливое ожидание. Между ними стояла чашка, давно остывшего чая.
Акисукэ пришёл один. Без Ясумото, без сакэ, без шума.
Он пришёл как купец на торг — и это его бесило. Он не должен был торговаться за женщину. Не должен был сидеть здесь, в душной комнате, пахнущей старой циновкой и сушёной рыбой. Он должен был быть в поле, с мечом, с холодным ветром в лицо.
Но дома — пусто. Абсолютная, глухая пустота, которая после последнего похода стала давить на плечи сильнее, чем вражеский натиск.
— Ты хочешь забрать Карин, — сказала О-Касаги. Не вопрос — утверждение.
— Я хочу, чтобы она жила в моём доме. — Акисукэ говорил ровно, без тени смущения. — Она продолжит работать на тебя. Но не в твоём доме. В моём.
— Ты предлагаешь мне потерять клиентов, которые могли бы выбрать её здесь?
— Каких клиентов? — Акисукэ позволил себе лёгкую усмешку. — Её не выбирают. Она приносит тебе убыток, а не доход.
О-Касаги не дрогнула. Но пауза затянулась на три удара сердца — достаточно, чтобы Акисукэ понял: он попал в цель.
— Что ты предлагаешь? — спросила она.
— Ежемесячную плату. — Он положил на циновку три монеты моммэ. — За то, что она живёт у меня. И часть её долга — буду выплачивать каждый месяц, пока не расплачусь полностью.
— Сколько?
— Один моммэ в месяц за содержание. И ещё один моммэ — в счёт долга. — Он подвинул монеты вперёд. — Итого два моммэ каждый месяц. Пока долг не будет закрыт.
О-Касаги посмотрела на монеты, потом на него. Её лицо оставалось непроницаемым, но Акисукэ видел, как она считает в уме.
— Её долг — тридцать рё. Это триста моммэ. При твоей плате ты будешь выплачивать его двадцать пять лет.
— Я буду платить больше, когда смогу. — Он сказал это и сам почувствовал, как его голос стал жёстче. — Или найду другую гейшу. Дешёвых в Ёсиваре хватает.
О-Касаги медленно кивнула.
— Два с половиной моммэ в месяц. Один — мне за содержание. Полтора — в счёт долга.
— Два и четверть, — ответил Акисукэ. — Полтора мне не потянуть. Не сейчас.
Хозяйка снова замолчала. В комнате было слышно, как потрескивает фитиль в масляной лампе.
— Два и четверть, — повторила она. — И ты забираешь её сегодня.
Акисукэ молчал. Внутри поднималось раздражение — глухое, липкое. Пять с четвертью моммэ в месяц. Это не разорительно — он зарабатывал пятнадцать-двадцать рё за поход, то есть сто пятьдесят-двести моммэ. Но платить каждый месяц, год за годом, за женщину, которую никто не хотел брать…
Нужно было отказаться. Встать, поклониться, уйти.
Он уже открыл рот, чтобы сказать «нет», — и вдруг вспомнил её голос.
«Значит, ваше имя обещает, что вы не бьёте первым?»
— Согласен, — сказал он сквозь зубы.
О-Касаги хлопнула в ладоши. Карин ждала за сёдзи — сидела на циновке, выпрямив спину, положив руки на колени. Она слышала всё.
Она вошла, поклонилась, не поднимая глаз. Когда выпрямлялась, левая нога чуть дольше задержалась на циновке — но это было похоже на привычку, а не на боль.
Акисукэ вышел на улицу первым. Ночной воздух ударил в лицо — холодный, влажный, пахнущий морем. Он сделал круговое движение левым плечом назад — старый тик, который сам у себя давно перестал замечать.
Карин вышла следом, неся в руке узел. Она не сказала ни слова.
Он отвернулся и зашагал быстрее.
Сцена четвёртая. Плата за зеркало
Дом Акисукэ стоял на окраине города, у подножия холма, поросшего старытми соснами. Небольшой, но крепкий — деревянные стены из кипариса, крытая соломой крыша, которая не текла даже в сильные ливни. Внутри — одна большая комната с очагом в центре, маленькая кладовая и веранда, выходящая в запущенный сад.
Карин переступила порог первой. Акисукэ остался сзади, наблюдая.
Она остановилась посреди комнаты. Сняла сандалии, аккуратно поставив их носками к выходу — как учили в доме гейш. И замерла.
Глаза скользнули по стенам: ни одного женского гребня, ни одной лишней вещи. Только меч на подставке, свиток с каллиграфией («Путь воина — это смерть» — она прочитала про себя и вздрогнула) и походный сундук в углу.
Других женщин здесь не было. И нет.
Она сделала шаг к очагу. Провела пальцем по деревянной стойке — тонкая полоска пыли осталась на подушечке. «Убрано, но не идеально».
Карин не любила мужскую чистоту. Когда что-то лежит на своём месте, но это место выбрано для удобства, а не для красоты. Когда половики сбились, а метла стоит в углу, потому что вчера ею подметали и забыли убрать.
Она не спросила разрешения. Просто подошла к углу, взяла метлу и начала мести.
Акисукэ замер в дверях.
— Я не просил, — сказал он.
— Я знаю, — ответила она, не оборачиваясь.
— Ты не служанка.
— Я гейша. Мой дом там, где я нахожусь. А в моём доме должно быть чисто.
Она говорила спокойно, даже буднично. Не вызов, не покорность — просто факт. Метла скребла по доскам пола, выметая пыль из щелей. Карин двигалась плавно.
Он сел у очага, положив руки на колени. Наблюдал, как она раскладывает вещи — его вещи, которые даже не спрашивала, где лежат. Просто находила. По запаху, по тому, как сложены, по мелким приметам, которые женщина чувствует, а мужчина не замечает.
Как она быстро почувствовала себя хозяйкой.
Это должно было его разозлить. Он не любил, когда кто-то вторгается в его пространство. Но она делала это не для него. Она делала это для себя — потому что грязь вызывала у неё физическое отвращение, как у него — зазубрина на лезвии.
Акисукэ вдруг понял, что это похоже на него самого. Он чистил свой меч каждый вечер, даже если не обнажал его. Смазывал клинок, проверял рукоять, протирал гарду. Не потому, что кто-то просил. Потому что от этого зависела его жизнь.
Для неё чистота — это то же самое.
Он почувствовал, как раздражение отпускает. Не полностью — где-то глубоко осталась злость на себя за переплату, за слабость, за то, что не отказался. Но вместо злости пришло что-то другое. Что-то вроде уважения.
Карин закончила мести, села на колени у очага и начала разжигать огонь. Трут, кремень, сухие ветки — быстро, умело. Пламя лизнуло дерево, и в комнате стало теплее.
— Я буду убираться каждый день, — сказала она, не глядя на него. Утром. И буду готовить еду. Играть на сямисэне, когда захочешь. Разговаривать, когда захочешь. И молчать, когда захочешь.
— Сколько ты хочешь за это? — спросил он сухо.
Она подняла на него глаза — холодные, внимательные, как у кошки, которая смотрит на огонь.
— Ты уже платишь. Пять с четвертью моммэ в месяц. Это немного.
— Я знаю, — он усмехнулся. — Я торговался.
— Плохо торговался, — подумала она и отвернулась к огню.
Акисукэ смотрел на её спину — прямую, напряжённую, с узлом оби, завязанным идеально ровно. Она прошла к очагу, и в том, как левая нога мягко ступала на циновку, было что-то неуловимое — не дефект, а скорее особенность, как у кошки, которая помнит о старой травме.
И впервые за долгое время ему не нужно было ничего говорить.