реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Воронков – На орловском направлении. Отыгрыш (страница 67)

18

В нарушение всех уставов бойцы охранения негромко переговаривались «за жизнь», дымили самокрутками и трубкой. Ни тебе стрельбы, ни тебе начальства рядом, только капли дождя шуршат по траве, стекают с касок, пропитывают плащ-палатки и танкошлемы… Нечасто на переднем крае случается эдакая благодать…

Гр-рах! Тах-тах-тах-тах-тах! Так! Так! Тах-тах-тах!

Взрыв и суматошная пальба прервали фронтовую идиллию.

По раскисшему проселку, разбрызгивая веера грязи и вихляясь от обочине к обочине, шустро катил трехосный крупповский грузовик-тягач. В открытой кабине, пригибаясь к рулю так, чтобы над бортом кузова торчал как можно меньший фрагмент штальхельма, виднелся водитель в промокшей почти дочерна шинели. Судя по всему, ему категорически не хотелось останавливаться для объяснений со своими сослуживцами, которые лихорадочно посылали пули в сторону удирающей машины. Когда Kfz-69 преодолел почти половину расстояния до окраины, откуда-то выскочила пара немецких мотоциклов и устремилась в погоню за машиной-беглянкой.

Красноармейцы споро залегли и изготовились к стрельбе. Возившиеся у подбитого панцера танкисты также исчезли в мокрой траве, лишь один, стоявший за башней, словно гимнаст, нырнул в отдраенный люк.

Метрах в ста сорока от сарайчика беглый фахрер, выдернув из-за пазухи шинели некогда белое кашне, вскинул руку с импровизированным флагом капитулянта, но грузовик тут же рыскнул, чуть не сорвавшись передним колесом в неглубокий кювет, и немец вновь судорожно вцепился в руль.

Кто отдал команду «Огонь!» и отдал ли её кто-либо — неизвестно. Но забился стальным телом «дегтярь», забухали винтовки. Один из мотоциклов погони, скользя и заваливаясь в грязи, развернулся, стремясь умчаться обратно. Второй же, с пробитым очередью бензобаком, грохнулся поперёк дороги, всем своим весом вдавливая в русскую колею труп своего седока.

Грузовик на максимально возможной скорости обогнул пересекающую дорогу канавку и резко остановился позади сарая. Шофёр выпрыгнул, сжимая в руке винтовку и кинулся было прочь от машины. Но тут же, остановившись, выпрямился, отбросил оружие, с ожесточением содрал с русой шевелюры штальхельм и остался стоять с поднятыми руками, судорожно сжимая в левой грязное кашне.

— Die Kameraden! Schiessen Sie bitte nicht! Ich möchte, sich zu ergeben. Ich bin Arbeiter, kein Nazi! Kameraden! Ich der ehrliche Soldat, mich nicht der Deutsche, der Serbe! Ich nicht der Nazi! Nazis sind Schufte, keine ehrliche Soldaten. Sie töten Zivilisten, Frauen und Kinder! Ich habe das gesehen in Kromi! Ich bin Serbe, kein Deutscher. Ich heisse Handri Nawka! Ich bin mobilisiert, habe aber kein Wunsch, fuer Deutsche kampfen! Die Serben sollen zusammen mit den Russen gegen die Nazis kampfen[4].

— Вот-вот, насчёт руки в гору — это ты, ганс, правильно придумал. Тут дергаться не надо, тут народ нервенный и категорически бдительный…

Младший сержант, подойдя к перебежчику, чуть повозившись, расстегнул и уронил на землю чёрный ремень с обвесом и принялся деловито охлопывать карманы то ли немца, то ли серба. Бойцы, за исключением продолжающего наблюдение пулемётчика, столпились рядом: понятное дело, пленного немца встретишь нечасто, а такой, чтобы сам собой в плен прикатил, — и вовсе редкий экземпляр. А на редкость как не поглазеть? Ребята все молодые, живых врагов вблизи не видавшие.

— Ich nicht Hans! Mein Name Handry, Handry Nawka![5]

— Ну, нихт ганс так нихт ганс, — покладисто ответил сержант, не прерывая своего занятия. — Все одно: чудно. Вот сдался бы ты под Кёнигсбергом или, там, Бременом, когда мы наступать начнем, — это я бы понял. А чтоб под Орлом, да по своей воле…

— Na swom wole, tako e, drugar! Ja nisam ja sam pohsten srbin! U kamionu su kutije sa bombama. Uzeti[6].

— Гм… Почтенный сербин, говоришь? А с виду — ганс гансом. Володьк, глянь-ко в машину. Чё там у него за бомбы? А ты, — сержант, усмехнувшись, обратился к сербу, — руки-то опусти. Нечего небо поддерживать, не упадет. Хенде нихт, говорю. Нидер, ясно?

Из открытого грузовичка выпрыгнул боец с торчащими из-под ремня новехонькими немецкими гранатами-колотушками. Ещё пара длинных рукояток высовывалась из-за пазухи.

— Там гранат до хренища! Ящиков под тридцать будет, если не тридцать пять. Несколько пулями пробило, но, видать, во взрывак не попало.

— Tak, su kutije sa bombama! Ja srbin, ja nie pucao, vozio kamion. Jag a doveo do vas, ubiti nemce[7]!

— Убить немцев — это правильно. Воздух чище будет. Так что за подарок — благодарствуем. Пригодится. Но вот тебе тут делать нечего: не ровён час — прибьют. Потому вот что сделаем… Володьк, ну-ка, сади парня в коляску да мухой в штаб. Сдашь там под расписку, всё, как есть, доложишь — и живой ногой в обрат.

В то время как перебежчик с мотоциклистом уселись на ТИЗ-АМ и в клубах сизого дыма с треском укатили в тыл, сержант подобрал брошенную винтовку, клацнув затвором, выбросил тускло-желтое тельце патрона, который тут же и подобрал, обтерев о рукав:

— Ну что ж, парни! А мы, пока есть возможность, попользуемся богом данными боеприпасами! Будем встречать немчуру, если полезут, ихими же гранатами. Вытаскивай, да разбирай!

Глава 31

8 октября 1941 года,

Орёл

Тоска зеленей зелёного. Зеленей, чем ряска в пруду. Стоячая вода воняет противно, тиной и дохлой рыбой. Маринка и жареную-то не ахти как жаловала, даже когда привередничать не приходилось, а тут…

Тут — муторно. От стен от этих вот зелёных разит нестерпимо. Вроде хлоркой, но куда как тошнотворней, аж в горле саднит, будто огнём опалило.

Маринка не без труда — откуда-то из нутра вверх ползет мерзкий колючий ком — нашаривает взглядом стакан. Вода чистая-чистая… ну да, Лида только после обхода принесла, — а всё равно провоняла мерзейшей зеленью. А в книжках, куда ни глянь, пишут: дескать, зелёный — цвет жизни и всё такое прочее. И в песне, вон: «Все стало вокруг голубым и зелёным»… в хорошей песне, про любовь…

В окне — кусок неба, не голубого, не синего, не чёрного, а коричневато-серого, как плохо выполосканная половая тряпка, звезды прилипли соринками. Раз есть звезды, значит — погода. Значит, девочки сегодня опять полетят. А все ли вернутся?

Маринка чувствует, как против её воли жалостно кривятся губы. И закрывает глаза, крепко-крепко, — авось слезы удержатся, не прольются. Не реветь — невмочь. А реветь — стыдно. И вообще стыдно. Перед девочками, кому сегодня лететь. И товарищами, которых уже нет. Перед Клавой, и перед Катюшей, и перед Полевым с Селезнем. Они на войне погибли, хоть и непонятная она, эта война, не как в книжках или в кинохронике, а… Себе — и то не объяснишь, как ни силься. Может, потому, что голову распирает изнутри болью, какой Маринка никогда прежде не знала, а может, и в здоровой голове нипочем не уложится, как это так: вроде все обычно, лети себе, держи курс… ну, ещё сбрасывай вниз какие-то железяки и стекляшки, похожие на хлам из дедова чулана (до сих пор не верится, что они на земле превратятся в огонь, дым и жуткие осколки), но ни на минуту, ни на секундочку не забывай: тебя могут убить. И убить тебя ненамного труднее, чем тебе — сбросить эту вот страхолюдную бурую чушку на головы тех, кого ты и разглядеть-то толком не успеваешь. Это в кино враги — злые, надменные баре с чудными очочками-моноклями или мрачные дуболомы. А тут выходит, враги — это те, кто убил Клаву, и Катю маленькую (на целых полтора года младше неё, Маринки!), и доброго дядьку Селезня… Других врагов военлёт Полынина и не знала…

Да какой она, к чёртовой матери, военлёт? Ткнулась носом в землю, будто на ровном месте споткнулась, на подлете к городу. Хорошо хоть, Галочка ногу только потянула да бок отбила. И того лучше, что в этот раз был боевой вылет, а не работала Маринка, как сказал однажды дядя Гриша Селезень, «воздушным извозчиком» у командующего, а так бы… страшно подумать! Немец ломится в город, а оборонительный район — без командующего?!

Маринка никому и нипочем не признается, что думает о старшем майоре Годунове во вторую очередь, а в первую — о немолодом, не особенно и красивом, усталом… но самом замечательном человеке из всех, кого она встречала. Не потому, что он командующий, а потому…

Стыдно!

Стыдно, что упала (Галочка говорит, мотор забарахлил, но толком объяснить не может, путается и глаза прячет). Стыдно, что нескоро вернётся к девчатам… да и вернётся ли вообще? (врач говорит, время нужно и тоже куда-то в сторону смотрит… может, у него просто манера такая, но кто ж его знает). Стыдно, что она думает о командующем так… так, как ни о ком не думала. Нашла время, да и вообще…

…А дверь здесь скрипит хорошо, тихонечко так, будто напевает себе во время работы. Лида пришла. Она почему-то всегда приходит, когда Маринке совсем тоскливо, будто чувствует. Может, учат их этому?.. Да ну, разве можно такому научить. Просто Лида добрая, понимающая…

— Спит? — полушепотом спросил кто-то смутно знакомый.

— Нет, — чуть громче отозвалась Лида. — Мариш… Мариша, к тебе тут…

Маринка зачем-то сначала посмотрела сквозь едва приподнятые веки, а потом… потом, наверное, просто неприлично вытаращилась. В крошечной Маринкиной выгородке старший майор Годунов смотрелся ещё выше, чем обычно (или все дело в том, что обычно Полынина глядела на него с высоты своего «метра с кепкой», а сейчас — чуть не от самого пола?). Ну да как бы ни смотрелся, странно не выглядел — это точно, пусть даже в каждой руке у него было по букету — один из блёклых октябрьских астрочек, другой из налитых, тугих гроздьев рябины с листьями.