Александр Витальиев – Развод с драконом. Хозяйка, которую стерли из рода (страница 7)
Комната была в восточном крыле, та самая, в которой когда-то останавливалась кузина королевы. Я узнала её по узкому окну с витражом, по свету, который падал на пол косо, как в детстве. Кровать была большая, с балдахином, застеленная свежим бельём, и на подушке лежала веточка сушёной лаванды. На столе у окна — кувшин с водой, тарелка с хлебом и сыром, маленькая плошка мёда, и тот самый глиняный кувшинчик, который несла Мира. Всё было разложено аккуратно, не казённо, а по-домашнему.
— Хорошо, — сказала я. — Спасибо, Мира.
Она поставила кувшинчик на стол, и я заметила, что у неё на запястье — старый синяк, почти заживший, желтоватый. Я не спросила. Не сейчас.
— Госпожа, — сказала она у порога, — если вам что-нибудь понадобится ночью, моя комната внизу, рядом с кухней. Там сейчас служанки спят, но одна из них, Тави, всегда при мне.
— Хорошо, — повторила я. — Иди спать, Мира. Утром мне понадобится твоя помощь в лечебнице.
Она быстро кивнула и ушла, тихо прикрыв за собой дверь. Я слышала, как её шаги затихли на лестнице, и только тогда села на кровать.
Ладно. Я дома.
Я не сразу поняла, что подумала это слово. Оно пришло само, без разрешения, и я отчётливо услышала, как оно стукнулось в рёбра. Дома. Не в смысле "к себе", а в смысле "в стены, которые помнят мои руки". Я потянула с плеч пальто, повесила его на спинку стула, и по ткани прошлась ладонью — проверила, не помялось ли. Не помялось.
Я разделась, умылась тёплой водой из кувшина, выпила половину липового отвара. Он был сладковатый, с лёгкой горчинкой, и я узнала в нём ту самую пропорцию, которую всегда заваривала сама. Мира ничего не забыла. Это было одновременно утешение и тяжесть. Когда тебя помнят по мелочам, ты уже не гость. Ты — отпечаток.
Я легла, укрылась, и долго лежала с открытыми глазами, слушая, как устраивается на ночь замок. Скрипнула ставня внизу, кто-то прошёл по коридору, пробили часы в башне — десять, медленно и низко. Потом вторая башня ответила, и третья, и я лежала, считая удары, и думала, что этот дом разговаривает сам с собой, и я всегда слышала в этом разговоре что-то похожее на кашель.
Потом я уснула.
Разбудил меня голос. Не человеческий — голос шёл из стены. Тихое, сухое шуршание, будто кто-то водит пальцем по штукатурке с другой стороны. Я села, прислушалась. Сначала мне показалось, что это сквозняк в печной трубе, но сквозняк не повторяет слоги.
— …ли…
Я подождала. Сердце у меня стукнуло сильно, я положила руку на грудь и почувствовала, как под пальцами быстро бьётся пульс.
— …ли-са…
Голос был незнакомый. Женский, низкий, такой, каким бывает голос, когда человек очень давно не разговаривал вслух. Я поднялась, подошла к стене, на которой висел гобелен с зимним лесом. Поднесла ладонь к штукатурке. Камень был чуть тёплый, теплее, чем должен быть в непротопленной комнате.
— …если ты… слышишь… — шёпот стал тише, и я едва разбирала слова. — …не уходи… как мы…
— Кто здесь? — спросила я тихо, потому что в замке не принято разговаривать со стенами, но я давно перестала быть принятой в этом замке.
Шорох прекратился. Я постояла ещё минуту, приложив ладонь к камню. Тепло ушло медленно, как уходит сон, и я почувствовала, как у меня сводит пальцы. Я отошла, села обратно на кровать, натянула на колени одеяло.
Я знала, что мне не приснилось. Я знала это так же, как знаю разницу между лихорадкой и испариной. Дом со мной разговаривал.
Первой моей мыслью было — Рейнар. Второй — старейшина. Третьей — что мне нужно выпить остаток отвара и лечь обратно, потому что у меня был длинный день, и завтра будет длинный день, и я не имею права разваливаться в первую же ночь. Я выпила отвар, закуталась в одеяло с головой, и долго лежала, пока стена за гобеленом молчала. Но я знала, что она не спит. И что она меня слышит.
Утром меня разбудил звук, который я узнала бы где угодно: грохот котла в кухне. Этот звук, тяжёлый, медный, с гулким эхом, шёл снизу, и я сразу поняла, что он неправильный. Так котёл не звучит, когда в нём нормальная вода. Так котёл звучит, когда в нём воздух, и кто-то пытается разжечь под ним сырые дрова.
Я натянула пальто прямо на ночную рубашку, сунула ноги в сапоги, схватила лечебный ящик и побежала по лестнице. Кто-то из слуг, увидев меня в таком виде, отшатнулся, но я не остановилась.
Кухня была в самом конце нижнего коридора, за кладовой, и когда я распахнула дверь, передо мной открылась картина, которую я видела сотни раз, но никогда — в этом доме. Под огромным медным котлом сидел на корточках мальчик-поварёнок, лет двенадцати, и пытался раздуть огонь. Рукав его рубашки был чёрный, и от него шёл запах палёной шерсти и крови. Рядом, на низкой скамейке, сидела кухарка, держась за сердце, и смотрела на мальчика так, как смотрят на своего ребёнка, которому нельзя помочь. Ещё двое слуг топтались у стены, не зная, что делать.
— Дай сюда руку, — сказала я мальчику, и он вздрогнул, и поднял голову, и в глазах у него было то самое выражение, которое я знала по сотням ожогов: страх и стыд. — Не бойся, дай сюда.
Он протянул руку. Рукав я срезала ножом, который кто-то услужливо подал, не глядя. Под тканью было красное, волдырём, и в одном месте — чёрное, глубокое, до мяса. Мальчик стиснул зубы, но не закричал. Кухарка тихо заскулила.
— Мира, — сказала я, не оборачиваясь, потому что знала, что она здесь. — Принеси масла зверобоя, чистого, не того, что для ламп. И бинт. И холодной воды.
Через минуту она была рядом. Руки у неё не тряслись. Она слышала мою интонацию и подчинилась ей раньше, чем успела подумать. Я промыла рану, наложила повязку, перебинтовала, и только тогда посмотрела мальчику в глаза.
— Как тебя зовут?
— Тир, госпожа, — прошептал он.
— Тир, — сказала я. — Больше не лезь к котлу без меня. Понял?
Он кивнул, и я заметила, как у него на щеках выступил пот, и как кухарка одной рукой закрыла себе рот, а другой перехватила его за плечи. Я поднялась.
Котёл стоял на очаге, и в нём действительно было пусто. Дрова под ним не разгорались, и кто-то из слуг уже нёс ведро с водой, и я жестом остановила его.
— Поставь сюда, — сказала я, и показала на крюк над очагом. — Нет, на крюк. Дальше от огня.
Я наклонилась к очагу, положила обе ладони на чугунную плиту, закрыла глаза и позвала. Не словом, а тем, чем зовут в этом доме: вниманием, дыханием, намерением. Я не знала, получится ли. Я знала, что у меня раньше получалось. Дрова под котлом занялись разом, ровным, жарким огнём, с тем лёгким гулом, который я слышала, когда была здесь хозяйкой. Вода в котле пошла мелкой дрожью, потом забурлила, и через минуту котёл дал чистый, ровный пар, без горечи и без накипи.
Кухарка заплакала. Мира стояла у стены, и я видела, что у неё мокрые ресницы. Мальчик Тир смотрел на меня снизу вверх, прижимая к груди перевязанную руку, и в его взгляде было то самое выражение, которое я никогда не умела переносить спокойно: чистая детская благодарность.
Я выпрямилась, отряхнула ладони и сказала:
— Завтрак через полчаса. На всех. И отдельно — тёплое питьё для Тира. Мира, покажешь мне, где сейчас ваша лечебница.
Мы вышли из кухни. Мира шла чуть впереди, и я видела, как у неё дрожат плечи.
— Госпожа, — сказала она у двери в коридор, и голос у неё был совсем тихий. — Он… уже вторую неделю сам пытается. Котёл не слушается ни его, ни кухарку. И приглашённый маг из столицы не смог. Он уехал вчера, сказал — "не моя специализация".
— А твоя? — спросила я.
— Моя — ваша, госпожа, — сказала она просто. — Вы меня учили.
Мы шли по коридору, и я молчала, и Мира молчала, и между нами лежало всё то, что не было сказано за эти месяцы. Утренний свет падал на каменные плиты косо, через узкие окна, и я видела, что плиты были тёплые, теплее, чем должны быть в неотапливаемом коридоре. Я положила руку на стену, и стена была тёплая. Я убрала руку.
Лечебница была в западном крыле, в бывшей комнате для гостей, и от неё пахло пылью и старыми травами. На полке стояли четыре банки, две из них — пустые, в одной — засохшая мать-и-мачеха, в другой — что-то неопределимое, что я даже не стала трогать. На столе лежала тетрадь, исписанная аккуратным почерком Миры, с перечнем того, что было нужно, и тем, чего не было. Стол был не мой. В моём ящике травы лежали по левую руку, бинты — по правую, банки — на верхней полке. Здесь всё было не так.
Я открыла свой ящик, поставила его на стол, и Мира, не спрашивая, переставила банки так, как я любила. Я не сказала ей спасибо. Она не ждала. Мы работали.
К полудню у лечебницы стояла очередь из шести человек. У двоих были мелкие порезы, у одного — нарыв на пальце, у женщины из прачечной — воспалённые глаза, у мальчика Тира, который пришёл сам, не дожидаясь, пока его позовут, — лихорадка от ожога, и его я приняла первой. У последнего в очереди я не сразу поняла, что болит: он просто стоял, и молчал, и у него тряслись руки, и я положила ему на запястья тёплые камни, и дала воды, и сказала: "приходи завтра, я посмотрю".
Одна я не справлялась. Я знала это. Я знала, что мне нужна помощь, и что единственный человек, который мог помочь, стоял наверху, в своём кабинете, и привык отдавать приказы голосом, который я только что слышала. Я отправила Миру к нему с запиской, написанной на клочке пергамента, который я вытащила из своего ящика: "Мне нужен второй стол в лечебницу. И масло зверобоя, две банки. И ещё хотя бы одного ученика, если у вас есть." Подписи я не ставила. Он знал мой почерк.