Александр Стесин – Азиатская книга (страница 112)
Любовь к еде не то чтобы заменила моему другу любовь к спорту, но как бы уравновесила ее. Теперь он выглядит как толстый атлет. И хотя он больше не тягает штангу, тяга к физическим нагрузкам никуда не делась. Заядлый походник, он готов в любой момент сорваться с места. Наспех собрав рюкзаки, упаковать семью во внедорожник «субару» и отправиться в какую-нибудь канадскую или пенсильванскую глушь. Часами бродить по лесам и горам, а вечером разбить лагерь на лоне природы, развести костер и, хлебнув лишнего из походной фляги, подбивать друзей-собутыльников на состязание: кто больше раз отожмется.
Сегодня ни до Канады, ни до Пенсильвании нам не добраться. «Но горка в Колд-Спринг-Харборе — это тоже неплохо», — утешает не то меня, не то самого себя Мехди. Он забирается на эту горку всякий раз, когда пребывает в растрепанных чувствах или когда ему нужно подумать о науке. При этом он предусмотрительно берет с собой диктофон. Лезть в гору, через одышку наговаривая на диктофон внезапные озарения, — в этом он весь. Мне этот подход очень созвучен. Одышка с диктофоном. За три с половиной часа на горе мы додумываем все, чего нам не хватало. Вечером дописываем основную часть гранта, уже ни на что не отвлекаясь, пока в соседней комнате мать Мехди читает детям «Хезаройек шаб» — персидские сказки на ночь. Скоро все уснут. После горки в Колд-Спринг-Харборе я и сам мечтаю принять горизонтальное положение. Если бы не крепкий иранский чай, я бы сейчас отрубился прямо тут, за рабочим столом. Может, и мне приснились бы герои восточных сказок, дивы, джинны и пери, быстроногий конь Рахш и волшебная птица Симург, визири, гулямы, мобеды и дервиши, дружно колдующие над мультиплексной иммуногистохимией… «Эй, а ну не спать! Пойдем прогуляемся до Джордан-маркета, купим халвы к чаю».
Джордан-маркет — иранский продовольственный магазин через дорогу от дома Мехди. Мы наведываемся туда чуть ли не всякий раз, когда я прихожу к ним в гости. И всякий раз Мехди сообщает мне по большому секрету, что недолюбливает владельцев магазина.
— Понимаешь, это старые эмигранты, из предыдущей волны. Мы с ними не очень ладим. Для них последние сорок лет в Иране — беспросветный мрак, а мы, приехавшие позже, чем они, как бы олицетворение этого мрака. С одной стороны, они правы: Исламская Республика — это мрак. Но у мрака есть оттенки, в которых они не разбираются. Зато они все обожают шаха и мечтают о его возвращении.
— А шах был совсем плохой?
— Ужасный. Не лучше, чем муллы. Я, честно говоря, вообще не знаю, когда было хорошо. При Каджарах? При Мосаддыке? Может, при Мосаддыке. При Пехлеви — точно нет. При англичанах — тоже. Про нынешних и говорить нечего. Из огня в полымя.
Я вспоминаю, как три месяца назад, когда мы отмечали Шаб-е Ялда, Мехди иронично перефразировал зороастрийскую подоплеку зимнего праздника: «В общем, в этот день силы зла отступили, решив, что люди и без них справятся».
Кажется, я уже писал этот текст. Рассказ о погружении в иную культурную и языковую среду на фоне пограничных ситуаций, которыми переполнены будни врача. Разве это не повторение пройденного? Эмиграция и больница — разве не об этом вся моя проза? Но меняется мир, меняются и вопросы, на которые я пытаюсь самому себе ответить. События последнего года поначалу повергли меня в состояние шока, когда невозможно было ни говорить, ни думать, а затем понемногу улеглись в сознании, как это всегда бывает, и превратились в саднящий фон для рутинной жизни на другом конце света. То, что я когда-то выбрал себе в качестве точки отсчета, обессмыслилось, все прежние устремления кажутся необязательными условностями. По-видимому, надо продолжать делать то, что делал раньше. Говорить, писать, хотя не очень понятно, зачем и о чем. Внутренняя потребность никуда не исчезла, но ушла почва из-под ног, а вместе с ней и цель говорения. Что именно ты хочешь сказать? О чем тебе так уж необходимо поведать миру, в котором падают бомбы? О переживаниях повседневности и отголосках трагедии глубоко в тылу, на другом конце света? Написать еще одну главу в бесконечной саге твоего нью-йоркского мультикультурализма? Не знаю. Ничего не знаю. Кроме того, что немота, в которую ничего не стоит провалиться, еще хуже бесцельного говорения наугад. А любое говорение дается с трудом, как при саднящем горле.
Перевернутый мир. Страх перед будущим. О чем бы ты ни писал сейчас, все равно пишешь об этом. Вживание в опыт Другого — излюбленная тема из прежней жизни — оказывается точкой опоры ровно потому, что весь нынешний ужас, повторяющий ужасы семидесятипятилетней давности, строится на объективации и ненависти к Другому. После любой катастрофы приходится изобретать себя заново, начинать с нуля. Но с нуля не получается; осиротевшее «я» по-прежнему ищет, куда приткнуться. И находит частичное утешение в том, что Другие — это мы, наш русско-еврейско-персидский микрокосм с его научными прениями, спорами о политике, писательским часом, читательским клубом, шашлычным дымом, детским визгом, праздниками и буднями, близкой дружбой и одомашниванием чужой культуры, раньше казавшейся столь недоступной. И все это — на фоне потрясений, в реальность которых до сих пор невозможно до конца поверить; на фоне саднящих воспоминаний и невозможности вернуться в прежнюю жизнь. На фоне вселенского плача по Сиявушу, вслед за которым, если верить в зороастрийский миропорядок, всегда приходит весна, обновление и возрождение, прекрасный праздник Навруз.
Подав наконец заявку на грант, мы разводим костер во дворе у Мехди и Наргес, как делают все иранцы в преддверии праздника. «В детстве я больше всего любил, когда ранней весной во дворе разводили большой костер и пекли в нем картошку», — говорит Мехди, и я тут же вспоминаю свой московский двор. «…А зимой на улицах продавали горячую печеную свеклу, посыпанную гольпаром[236]… Вот что такое счастье». Печеная свекла с гольпаром, хрустящий теплый сангак[237]. Или квас из бочки, беляши, завернутые в газету. Запах весны на улице Демьяна Бедного. Вот о чем невозможно теперь думать, вот чего мы внезапно лишились: возможности ностальгии. К тоске по детству больше нет доступа. Мой слон не помнит больше Индустана.
Но есть Грейт-Нек, где петарды взрывают не только на 4 июля, но и на Навруз. Еще неделю назад здесь праздновали 8 Марта. В нынешнем году Международный женский день актуален как никогда. Символом праздника стала разошедшаяся по интернету фотография: иранские школьницы, сняв хиджаб, дружно показывают средние пальцы портрету аятоллы Хаменеи, висящему на стене классной комнаты. Зан, зендеги, азади! А сейчас все готовят хафтсин — традиционный праздничный стол, на котором выложены обязательные атрибуты, чьи названия начинаются на букву «син»: яблоко («сиб») символизирует красоту, чеснок («сир») — здоровье, ростки чечевицы («сабзе») — возрождение природы, гиацинты («сомбол») — любовь, хлебный пудинг («саману») — достаток, уксус («серке») — терпение и мудрость, сумах («сомаг») — рассвет. Нарядный хафтсин, символ главного иранского праздника, кажется мне чем-то средним между новогодней елкой и тарелкой для Песаха. Я хожу по гостям, сравнивая хафтсины (у кого пышнее, у Мохсена с Симой или у Мехди с Наргес?). Мехди говорит: «Некоторые используют в качестве сабзе ростки пшеницы или чеснока, но это неправильно. Лучшее сабзе для хафтсина — из чечевицы».
Субботним утром мы ведем детей на «большой хафтсин» в нью-йоркском Центре азиатских культур: детское представление, очень напоминающее «елки» из моего детства. Те же игры, конфеты, музыкальный спектакль. Родители фотографируют детей на фоне роскошного хафтсина в центре зала. Кроме обязательной семерки этот хафтсин включает в себя дополнительные элементы: монеты («сэкке»), часы («са-ат»), крашеные яйца, печенье в форме золотых рыбок. Но пурист Мехди не признает этой отсебятины, его домашний хафтсин — по букве, всем хафтсинам хафтсин. После детского представления мы идем есть «кюкю сабзи», новогодний омлет с зеленью, орехами и барбарисом. А вечером устраиваем прыжки через огонь. Тут мы, конечно, нарушаем традицию: через костер надо было прыгать три дня назад, в последнюю среду уходящего года («чахаршанбе сури»). Но в среду нам было не до того, мы дописывали заявку на грант. Дописали и сдали в самый последний момент, еле-еле успели забить тридцать гвоздей в один присест. Теперь, значит, будем праздновать «красную среду» в субботний вечер. Все от мала до велика, то бишь от Эмилии с Дашей до нас с Мехди, прыгают через костер со словами «Сорхи-е то аз ман, зарди-е ман аз то» («Румянец мой — от тебя, желтизна твоя — от меня»). Гори-гори ясно, забери желтизну, дай румянец, и да будет повержен Ахриман, да восторжествуют силы света, добра, человечности. Да будет так.
ОТЕЦ ЯБЛОК
В Казахстан я должен был лететь вместе с Бахытом Кенжеевым. Его пригласили на какое-то литературное мероприятие в качестве свадебного генерала. Я же изначально собирался в совсем другую часть света в качестве врача-волонтера, но в последний момент все отменилось из‐за административных неувязок, и у меня остались свободными две недели отпуска, которые я взял под волонтерство. Узнав об этом, Бахыт предложил присоединиться к нему: «Устроим вечер на троих. Ты, Ерболка Жумагулов и я. Представишь свою новую книжку». Я с радостью согласился и в тот же вечер купил билет в Алматы с заездом в Тбилиси. Но на другой день выяснилось, что Бахыт перепутал даты и билеты, которые я взял, практически не совпадают с его визитом. «Не беда, — утешил меня Ербол, — почитаем на двоих. Ты сказал, у тебя в Алматы четыре дня будет? Я думаю, мы за это время успеем все самое главное: зарезать барана, нажраться и поорать политические лозунги». На том и порешили.