18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Соболев – Сонет с неправильной рифмовкой (страница 2)

18

Несколько недель спустя Рудковский уже совершенно свыкся с новым умением, перестав замечать вечный гул голосов в своей голове. В основном справился он и с тем, чтобы мысленно расплетать многоголосицу на реплики отдельных солистов: так, оказавшись в кафе с двумя десятками посетителей и двумя затормошенными официантками, он уже через несколько минут примерно понимал, кому какой голос соответствует: может быть, какой-нибудь из воркующих парочек он и присваивал случайно слова их соседей, но в основном сделанное им предварительное распределение подтверждалось – и он с мрачным удовлетворением отмечал, как лощеный господин, только что тревожно прикидывавший, сколько денег осталось у него на карте, вальяжным жестом требует счет.

Случалось ему и поразмыслить, каким бы образом можно было, приручив свою способность, поставить ее на практические рельсы. Выходило, что лучше всего было бы применить ее в карточной игре: он уже знал, что человек, читающий расписание или – особенно – подписи в музее, непременно повторяет их про себя. Последнее открытие представляло собой результат проделанного эксперимента: Рудковский хотел, оставшись в достаточно большом помещении наедине с кем-нибудь незнакомым, проверить, насколько уединение помогает чтению мыслей. Сперва он собирался подкрасться за городом к какой-нибудь отдельно стоящей избе, но этот план наткнулся на целую череду затруднений: он был городским жителем и даже не вполне понимал, каким образом ему добраться до настоящей деревни, а потом небезосновательно полагал, что, попавшись местным за этим подкрадыванием, может быть принят за злоумышленника: конечно, объяснить истинное положение вещей он не отважился бы ни пейзанам, ни полиции. Поэтому он решил пойти в будний день с утра в какой-нибудь музей не из самых популярных, предполагая, что там удастся отыскать нужную декорацию для предстоящего опыта.

С рождения живя в Москве, он был до смешного равнодушен к столичным достопримечательностям, машинально передвигаясь между домом и школой, домом и институтом, домом и работой: лишь очень редко ему случалось, вырвавшись по редкой надобности за пределы обычных своих маршрутов, вдруг залюбоваться каким-нибудь игрушечного вида храмом, со всех сторон окруженным, как крестоносец мамелюками, подступающими многоэтажками. В музеях же он после школьных экскурсий и нескольких неловких свиданий ранней юности (его провинциальная подружка, чтившая конвенансы, любила таскать его по мемориаль-ным квартирам отставных знаменитостей вроде художника Мафлыгина) не бывал, кажется, ни разу. Почему-то для эксперимента он выбрал Зоологический – вряд ли полагая, что случившееся с ним чудо правильно изучать между других свидетельств Божьего величия, а скорее по школьной памяти: запомнились безлюдные залы с навощенным паркетом, чучело кабана с наркотическим блеском глаз и чей-то исполинский скелет, выглядевший в окружении шерстистых товарищей по несчастью, как нагой среди одетых.

Как это обычно бывает с детскими воспоминаниями, реальность никак не могла приникнуть к ним без зазора: другими помнились и лестница, и экспозиция, и даже сами чучела, хотя, казалось, за ничтожные по историческим меркам два десятилетия ничего с ними произойти не могло. Зато чаемое уединение действительно досталось без труда: в десять утра в музее не было никого, кроме смотрительниц. Умом Рудковский понимал, что выглядит довольно нетипично, чтобы не сказать подозрительно, словно мужчина, пришедший без спутников на утренний спектакль в кукольном театре, но трудно было, даже обладая игривым складом ума, придумать злодеяние, которое он мог бы в окружении чучел совершить – разве что похитить одно из них. Впрочем, чтобы избыть неловкость, он мигом придумал себе легенду: дескать, провинциальный учитель зоологии, задумав организовать в школе маленький музей родного края, хочет набраться опыта в лучшем из возможных образцов для подражания. Выдумка эта не выдержала бы первых же вопросов гипотетического собеседника: в биологии он был поверхностен, провинции не знал, с учительским бытом был незнаком, а детей не любил, – но, как любая смутная фантазия, она успокоила его и добавила ему уверенности. Тем более что из-за стеклянных витрин с тиграми (один из них, привстав на задние лапы, жестикулировал передними, как будто показывая зрителю дорогу) донесся поток вполне отчетливых мыслей – настолько членораздельных, что Рудковский даже принял их сперва за живую речь. «Урсус маритимус – на месте», – говорил юный девичий голос. «Пантера пардус – присутствует, две штуки», – продолжал он. Выглянув из-за витрины с тигром, Рудковский обнаружил типичную старушонку-смотрительницу, представительницу милого русского типажа, почти неизвестного за пределами отечества, а постепенно вымирающего и у нас: всегда и по любому поводу готовые к сваре с посетителем, подозревающие всех и каждого в стремлении нанести урон драгоценным экспонатам, привыкшие, словно снайпер в засаде, проводить часы и годы в настороженной праздности, эти пожилые дамы будто вылуплялись из каких-то особенных куколок и, минуя детство, отрочество и юность, выходили на работу сразу уже в сущем виде. «Пантера тигрис в порядке, оба экземпляра», – проговорила она прямо ему в лицо и только теперь с опозданием он понял, что губы ее не шевелятся. «Хомо сапиенс, довольно потасканный, для экспозиции не годится, – продолжала старушка, поводив по нему взглядом и медленно поворачиваясь. – Вот ведь принес черт этакую дылду с утра пораньше». «Дылда» эта почему-то была Рудковскому особенно обидна, тем более что росту он был не сказать чтобы особенно высокого – лишь немного выше среднего. Несмотря на это финальное огорчение, эксперимент можно было считать удавшимся: действительно, отсутствие поблизости других сапиенсов, если пользоваться старушкиной терминологией, делало чужие мысли гораздо более отчетливыми.

Но применить свой дар в практическом смысле, то есть в карточной игре, он все-таки не смел. Для себя он объяснял это нежеланием профанировать доставшуюся ему способность, словно высшие силы, вручившие ее, могли обидеться за то, что он посмеет поправить с ее помощью свои финансовые дела: как не в меру заботливый отец, преподнесший малолетнему отпрыску микроскоп, был бы уязвлен, заметив, что чадо колет им орехи. На самом деле Рудковский, с обычной своей трусоватой косностью, просто побаивался: азартные игры в России были под запретом, так что следовало бы или лететь в другую страну или искать какие-то ходы к таинственному миру подпольных клубов, которые он смутно представлял по американскому кино: красотки в широкополых шляпах, чернокожие громилы с бульдожьими лицами и пудовыми кулаками, самоуверенные мужчины в смокингах. Для человека, которому любое отступление от рутинных траекторий давалось болезненным напряжением нервов, оба эти пути были нестерпимыми: самолетов он не любил и боялся (да и не было гарантии, что иноязычные мысли останутся для него той же открытой книгой, как и отечественные) и никаких знакомств в криминальной или близкой к ней среде не имел – и пробивалась где-то на краю его сознания, как ручеек в лесу, мыслишка-подозрение: а что если за покерным столом напротив него окажется человек с той же, как говорили в обзорах компьютерных игр, суперспособностью. Этот маловероятный, но все-таки не полностью невозможный казус грозил двойной бедой – и проигрышем (а из тех же фильмов он хорошо знал, что бывает с задолжавшими в карты), и болезненным ударом по самолюбию.

При этом обретенная, но неиспользуемая способность угнетала его – как чемпион-лыжеборец изнывал бы в пустыне. Он подслушивал попутчиков и сослуживцев; любил, приноровив свой широкий шаг к походке какой-нибудь следующей в попутном направлении пары, сравнить их внешний разговор с потоком обоюдных мыслей; иногда просыпался среди ночи от кошмара, привидевшегося соседу, чье изголовье было в полуметре от его собственного, хоть и отделенное двадцатисантиметровой бетонной стенкой, – и все это проходило по разряду невольных развлечений, как будто кто-то обещал ему в будущем настоящее дело.

Между тем кое-что действительно должно было поменяться: в один сентябрьский день начальство вызвало его к себе и сообщило (сперва отрывистыми мыслями, а после и членораздельно), что Рудковский командируется на месяц в Санкт-Петербург (который начальство, будучи заскорузлым советским старичком, именовало Ленинградом) ради обучения местных сотрудников тому-то и тому-то. Смысла в этом было немного, поскольку любое обучение сколь угодно крупной аудитории Рудковский мог бы провести, не вставая с рабочего места, но начальство, даром что руководило большим компьютерным подразделением еще более крупного холдинга, было человеком старомодным, ценящим еще с прежних времен всю немудрящую командировочную мифологию, и всех этих модных штучек не признавало: начальство любило орать в телефонную трубку, апоплексически отирая благородные черты настоящим свежим клетчатым платком, и вообще представляло собой настолько цельную карикатуру на замшелого начальника, что казалось ненастоящим.

Слух о предстоящей командировке быстро разошелся среди коллег: замечательно, что иные манеры и обычаи, казавшиеся хрупким и невольным порождением своего времени, легко проскользнули в замочную скважину истории, тогда как окружавшие их и казавшиеся незыблемыми декорации рассыпались в прах. Так, поездка по казенной надобности в другой город, несмотря на упростившиеся обстоятельства, до сих пор была окутана особенным романтическим флером – сквозь гул поднявшихся мыслей Рудковский различил и нотки зависти, и вкус возбуждения, и какое-то сочувственное предвкушение якобы предстоящих ему наслаждений, словно собирался он не в продуваемый холодными ветрами северный город, а как минимум на Лазурный Берег. На вербальном же уровне, помимо общих пожеланий счастливого пути, он получил лишь многословное напутствие Думинской, призывавшей его не просто приглядывать за ее, вероятно, отбившимся от рук мужем, но и по возможности расставить ему ловушку, чтобы посмотреть, как он себя поведет, когда его монашеская убежденность подвергнется испытанию. Рудковский хотел было спросить, не стоит ли ему предложить г-ну Думинскому прошвырнуться в публичный дом, чтобы пронаблюдать за его реакцией, но, поскольку внятная речь его собеседницы сопровождалась внутренними, но слышными ему басовитыми всхлипами и ахами, он удержался, пожалев ее, а может быть, и робея возможных осложнений.