18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 73)

18

— Это только внешний контраст. На деле хирурги и работники уголовного розыска близки друг другу. Они всегда занимаются какими-то человеческими бедствиями, всегда борются за человека. И не случайно, что медицинской темой я занялся во время войны. Я был военным корреспондентом на Карельском фронте и Северном флоте, близко знал прекрасного хирурга и организатора, начальника санитарного управления фронта Клюсса, дружил с острым и сложным, но всегда принципиальным профессором А., так прославившимся в те годы на Севере борьбой с обморожениями. Интересовался я и судьбой доктора Стучинского, который после фронтового ранения — у него были повреждены руки — отчаянно боролся, чтобы вернуться в строй, чтобы остаться хирургом. Не раз беседовал и с врачом Маковской, послужившей прототипом Ашхен. Все эти люди не могли не задеть моего воображения, все эти люди, прожившие за войну не одну, а три жизни, надолго покорили меня...

И на последнем своем творческом вечере в 1966 году снова подытожит:

— Если считать годы Великой Отечественной войны, то с дорогим моим человеком хирургом Устименко и его друзьями и врагами я прожил вместе более пятнадцати лет. Срок достаточный. Во всяком случае, вполне достаточный для того, чтобы убедиться в активном начале тех, кого я любил и кого люблю по сей день.

«Больше всего на свете неприятны моему современнику характеры вялые, пассивные, те люди, по глазам которых видно, что их «хата с краю...» — напишет он в автобиографии. И процитирует Николая Заболоцкого:

Не дорогой ты шел, а обочиной. Не нашел ты пути своего. Осторожный, всю жизнь озабоченный, Неизвестно, во имя чего!

И хотя герой трилогии Германа Владимир Устименко не реальный человек, а всего лишь литературный персонаж, все, что сказал Юрий Павлович о героях своих документальных повестей, целиком относится и к вымышленному им, Германом, Володе Устименко.

Ведь это не только персонаж — это авторская программа.

Между мальчиком Володей из первой книги трилогии, тем самым ригористом Володей, отрицавшим Чехова, мальчиком Володей, сыном летчика Устименко, павшего в боях за революционную Испанию, и Владимиром Афанасъевичем Устименко, выступающим в Париже в феврале 1965 года на международном симпозиуме по вопросам лучевой терапии, пролегла жизнь — большая, нелегкая, жизнь целого поколения, точнее, нескольких поколений. Трилогия, таким образом, отразила не только биографию врача Устименко, но и жизненный опыт самого автора, вобрала раздумья художника об этих десятилетиях нашей жизни, наконец, размышления автора о жизни собственной.

Место действия в последних страницах трехтомного повествования Юрия Павловича — Париж, 1965 год.

Сам Юрий Павлович был в Париже в этом же 1965 году, продолжая лечиться от поразившего его недуга лучевой терапией.

Рассказывая о том, как обнаружился в Париже двоюродный брат его, художник, пригласивший Германа «на свой кошт» в Париж вместе с лечащим врачом «моим профессором Карповым», больше говорит о брате и его картинах, нежели о том, как его, Германа, лечили.

Потом долго мне не писал — ему было очень плохо, шла первая атака наступившей болезни...

«Я ужасно перед тобой виноват... и мне нет никакого прощенья...»

Возвратившись домой, в свою деревню Соснову под Ленинградом, где была начата его трилогия, он написал эпилог к последней части романа.

Название каждого из трех томов предсмертной работы Юрия Павловича как бы заключает его авторскую программу.

«Дело, которому ты служишь». «Дорогой мой человек». «Я отвечаю за все».

Выписываю эпиграфы, которые ставил Герман перед этими романами.

Перед первым — блоковская строка: «И вечный бой! Покой нам только снится...»

Перед вторым — из Джона Мильтона, английского поэта XVII столетия, слова которого, однако, звучат более чем современно: «Я не стану воздавать хвалу боязливо таящейся добродетели, ничем себя не проявляющей и не подающей признаков жизни, добродетели, которая никогда не делает вылазок, чтобы встретиться лицом к лицу с противником, и которая постыдно бежит от состязания, когда лавровый венок завоевывается среди зноя и пыли».

Перед третьим — Шекспир: «Чтоб добрым быть, нужна мне беспощадность».

Страницы последней своей книги пишет уже приговоренный.

Торопится, взяв за руку своего спутника, врача Устименко, дойти вместе с ним до конца...

Кажется, что, и уходя, держит его руку.

Когда-то в молодости нашей, слепяще-веселой, полной нелепого шума, неугомонности, прекрасного товарищества и чистых помыслов, ласково дразня юного Юру, будущего Юрия Павловича, я окрестил его именем Манон Леско, «погибшего создания», героини романа аббата Прево, женщины ветреной и несчастной, легкомысленной и прелестной, имея в виду ветреность моего юного друга, непостоянство и зыбкость его в привязанностях, увлечениях, страстях.

Однако модели избранного им героя и своей авторской программе он был верен — с начала до конца.

«Где шампунь?»

Он задает этот вопрос, чуть приоткрыв дверь из ванной в коридор, нарочито тихим, подчеркнуто страдальческим голосом.

«Дело в том, что старики, а особенно старухи, к каковым отныне, пройдя курс лечения, я принадлежу и буду, очевидно, принадлежать до конца дней, отвратительны тем, что раздражаются на любую мелочь. Если они положили ручку, или резинку, или газету в правый угол стола, а кто-то из несчастных домашних, прибирая, переложил их в левый — ох, не приведи господь попасться старухам под руку! Они будут нудно и длинно твердить о человеческой черствости, и о черной неблагодарности, и о том, что любой посторонний, и притом пустяковый человек, и любая вздорность его дороже им, нежели этот, то есть эта затянувшая свой век, зажившаяся, проще говоря, к несчастью всех ближних, старуха...»

Он собирается с визитом к своему другу Лукьянову в управление милиции Ленинграда. Из-за болезни визит откладывается вот уже шестой раз.

«И решил вымыть в связи с визитом голову. Я привык мыть голову шампунем, а шампуня как раз на том месте, где ему стоять, и не было. В силу того, что я стал старухой, я обиделся буквально до слез и стал выговаривать моей кроткой супруге, а она, напуганная, в свою очередь, буквально до слез, робко сунула мне в дверь золотистый флакон».

Несколькими неделями раньше пишет мне из Сосновы, под Ленинградом:

«...Искали у меня рак месяца три, не нашли на сегодняшний день, но нет таких крепостей... найдем».

Смерть, или, как он иной раз называл ее по старинке, с незлобивым и фамильярным небрежением, костлявая, надвигается на него, ускоряя свой шаг, и он это знает.

И свои сроки, минимум и максимум, «от» и «до».

Вероятно, это очень страшно — знать, даже приблизительно, свои сроки, но он их знает.

Вычитал из книг.

Не надо для этого будто невзначай выспрашивать своих друзей-медиков, или украдкой рыться у них же на книжных полках, или навещать букинистов на Литейном, с которыми он поддерживает связь смолоду.

Книги по медицине, громоздкие, неформатные, в мрачноватых, если можно так сказать — нелюдимых, переплетах, неказистые, ультранесовременной внешности, чем-то похожие на тех самых земских врачей, перед которыми он благоговеет, как перед любимым Чеховым, который был тоже земский врач, — эти книги под рукою, тут же, в кабинете, на полках, тоже громоздких и неказистых.

Рукой подать от дивана, на котором он встретит конец.

Они всегда рядом с ним, рядом со всей его жизнью, книги по медицине, — и когда он был молод и здоров.

Одно из самых его постоянных чтений, если не самое постоянное.

Так что ничего не стоит ему узнать про свою болезнь раньше и больше всех.

И, узнав, поставить самому себе диагноз.

Как когда-то его любимый Чехов.

Из той же Сосновы писал мне:

«Правильно ли, что Таня, выпуская меня гулять на улицу, повязывает мою голову оренбургским платком? И сижу я на лавочке у дома со старухами. Правильно ли это с точки зрения науки и чуткости?»

Он даже знает, как это будет.

И описывает скрупулезно. Даже холодновато. Как бы поглядывая издали на свое отражение в зеркале.

В своей последней книге, в последнем письме своей героини, конечно же, медика Ашхен Оганян.

Нет. Не холодновато. Вновь перечитываю письмо Оганян, — нет, не холодноватость, напротив, скорей даже скрытое, запрятанное за иронией бешенство.

Начинается оно в манере писем самого Юрия Павловича поры его болезни:

«Вы получите это письмо только в том случае, когда я перестану существовать, что, как вам хорошо известно, назначено всем нам рано или поздно. От этого никуда не деться никому. Впрочем, профессор Карл Эрнст Байер, учитель моего деда, вовсе не был убежден, что должен умереть, поскольку, правда, известно, что все люди пока что умирали, но это вовсе не аксиома, основано лишь на практическом опыте, который вполне может измениться. Байер, разумеется, умер, а дед мой, недурной, кстати, впоследствии клиницист, сказал: еще один опыт провалился».

«В общем, мой друг Володя, «их штербе», как сказал удивительный доктор Чехов, умирая.

Пока! — как говорят нынешние молодые люди».

Нет, не холодновато. Ссылается на записки Пирогова — те, которые Пирогов обозначил словами «Дни страданий», это было незадолго до смерти хирурга.

И Ашхен Оганян, то есть Юрий Герман, пишет: