Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 64)
Прилег — и не проснулся.
Что ж, смерть легкая. В старину говорили: такая смерть дарится праведникам.
Ладно.
Я повесил трубку, включил радио.
Да, еще — погасил свет.
И в темноте раздался голос Николая Корнеевича, с такими характерными для него интонациями, сдержанно-мужественными, пожалуй, даже излишне аскетическими. Но это было в его манере. Он так и прозу писал — строго, страшился злоупотребления метафорами, одним они помогали, ему — мешали.
Во всяком случае, читал, как писал, — без сентиментальности, хотя бы и о самом сокровенном. Хотя бы самое лирическое.
В январе сорок второго явился ко мне в номер гостиницы «Астория» в потертой, видавшей виды флотской черной шинели, в морской фуражке с потускневшим золотым крабом, с сумкой противогаза, с наганом в черной кобуре, во флотских черных брюках, заправленных в пехотные кирзовые сапоги.
Мороз был жестокий, блокадный, отопление отказало, вода замерзла.
Чуковский приехал в Ленинград в недолгую командировку с ораниенбаумского пятачка, — значит, добирался кружным путем, через Кронштадт и Лисий Нос: берег, где Новый Петергоф, Стрельна, занят немцами.
Путешествие было не только утомительным, но и опасным, путь с пятачка простреливался.
Устал, промерз, огорчился, что и тут, в номере, лютует морозище, стало быть, не отогреться, лег, не раздеваясь, в чем был, на диван, иначе замерзнешь, попытался заснуть — не вышло.
Встретились после нескольких месяцев войны — горечи отступлений, осады, тревог — впервые.
Семьи наши в эвакуации — ничего о них...
Было о чем поговорить, поразмыслить, что припомнить, даже лязгая от стужи зубами...
Поставил рядом с диваном давно потерявший цвет и форму фибровый чемодан со сломанной ручкой, обмотанный веревкой, как я уже писал однажды, в новелле «Вася Очнев и балерина».
Здесь хранились драгоценности, с которыми Чуковский не расставался.
Никогда.
Ни при каких обстоятельствах.
...В первые дни войны Николай Корнеевич Чуковский пришел пешком в оборонявшийся от наседавших немецких армий Таллин, пешком из Палдиски, занятого немцами. Вместе с небольшой группой уцелевших наземных политработников десятой бомбардировочной авиабригады Краснознаменного Балтийского флота.
Из таллинского кольца тоже посчастливилось ему выйти, тоже пешком, с остатками авиабригады. Другие уходили морем.
«Мы прокрались из Таллина по суше», — напишет он впоследствии.
Судьба военная связала его накрепко с балтийскими летчиками, и это определило его судьбу писательскую на долгие-долгие годы, дала ей точный прицел, направление...
Сблизился с летчиками-истребителями. Знал и писал о летчиках и другого авиасоединения, чьи тяжелые бомбардировщики в тяжкий час отступления поднялись в воздух и полетели на Берлин.
Русские летчики, да еще балтийские, да еще из тех, что обороняют после падения Таллина блокированный, запертый в Кронштадте и Ленинграде Краснознаменный Балтийский флот.
Не верили этому не только немцы — неправдоподобными показались налеты советской авиации на Берлин даже союзникам.
Но в ночи налетов на Берлин на Британских островах стояла погода нелетная, британская авиация в воздух не поднималась...
Однако в фашистском «Ангрифе» появилось сообщение: «Английская авиация бомбардировала Берлин. Имеются убитые и раненые. Сбито шесть английских самолетов».
В английской печати появилась соответственная реплика: «Германское сообщение о бомбежке интересно и загадочно, так как 7—8 августа английская авиация над Берлином не летала»[2].
Это была сенсация, прошумевшая на весь мир: советские самолеты в кульминационные дни немецкого наступления на Советский Союз бомбили Берлин.
Вместе с летчиками Балтики перебазировался и Николай Корнеевич Чуковский — поначалу все восточней и восточней, а потом, когда наступил решающий перелом в войне, все западней и западней.
— Моя собственная жизнь в те годы была изнурительно подвижной, — заметит он потом с отцовской насмешливой интонацией, — за время осады я четырнадцать раз пересек Ладожское озеро — на грузовике, на автобусе, на барже, на канонерке, на транспортном самолете, на бомбардировщике...
Его то и дело бросало «то на южный берег Финского залива за Ораниенбаум, то в Кронштадт, то на Лахту, то в Вологодскую область, где готовились наши запасные полки...».
Но куда бы командировочное предписание ни забрасывало писателя, следом за ним неизменно шествовал неказистый чемодан — разве что становился тяжелей и тяжелей.
Фадеев, помнится, в одном из последних выступлений своих, соотнося темпы современного строительства и современной жизни с темпами литературными, отрицал справедливость старинной русской пословицы: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается».
Фадеев шутливо доказывал — опыт истинной литературы показывает — обратное:
«Скоро дело делается, да не скоро сказка сказывается».
«Сказка» Николая Чуковского долго сказывалась — уже окончилась война, уже ринулись вдогонку друг за дружкой, все убыстряя и убыстряя свой неумолимый бег, послевоенные годы, Николай Корнеевич окончательно переселился в Москву, тем более что дом, в котором проживал он в Ленинграде, разбомбила немецкая авиация; фронтовой чемодан с драгоценностями все был с ним, и все чаще он в него заглядывал.
Роман «Балтийское небо» был закончен спустя девять лет после войны.
Начал писать давно, семнадцатилетним юношей, да, собственно, еще раньше — в доме «отца деда» все дышало литературой, жило ею, тень отца как бы витала над сыном, над его письменным столом — она и помогала ему, и мешала... Тяжело быть сыном знаменитости, да еще заниматься тем же делом.
С юной поры начал вырабатываться у будущего писателя вкус, чувство слова, чувство стиля, претила манерность, помогала воинственность, с какой отец боролся с безвкусицей, пошлостью, мещанством в литературе.
Слог будущего «деда» был прост, по-хорошему скуп, чеканен.
В доме отца его, великого труженика, начинавшего рабочий день в четыре утра, пришло к начавшему свой путь в литературе сыну понимание литературной деятельности как прежде всего работы, труда, беззаветно самоотверженного, каждодневного, изнуряющего мозг, душу и тело, требующего отдачи полной, не тусклого мерцания, а истинного горения чувства. И... мужества.
Мужество труда.
В конце двадцатых годов появилась первая книга Николая Чуковского, и не случайно ею стала книга о мореплавателе Джеймсе Куке.
Влек мир опасных путешествий, загадочности, далеких морей, таинственность океана.
За книгой о Джеймсе Куке — новая, о Лаперузе.
За Лаперузом — о кругосветном мореплавателе бароне Крузенштерне.
За Крузенштерном — Беринг, исследователь Арктики.
Так составилась суровая проза книги «Водители фрегатов».
Мужчины, моряки, открыватели.
Позже стал писать романы.
Ему не нравилось, по собственному признанию, бытописательство мелкое, плоское, нравоучительное; был убежден, что главная задача современной литературы — дело было в тридцатых годах, учтите, — изобразить революцию в самые напряженные моменты ее развития, в самых острых столкновениях с враждебными силами.
И смолоду варившийся в петербургском и «чукоккальском» литературном котле, вышел на российские мятежные просторы, появились три романа — о борьбе с зеленым движением, о подавлении ярославского левоэсеровского мятежа, о кронштадтском мятеже двадцать первого года.
«Слава», «Княжий угол», «Ярославль».
Роман «Слава» — о событиях весны двадцать первого, хорошо мне знакомых, я тоже написал пьесу, которая поначалу так и называлась — «Весна двадцать первого», было еще до войны, а после, спустя многие годы, я вернулся к ней, используя многие вновь открывшиеся мне материалы.
Пользуясь возможностями, которых не было и не могло быть у Николая Чуковского, я в полной мере оценил объем его труда, не только художественного, но и как историка, скрупулезно изучавшего воспоминания очевидцев, комплекты старых газет, ставших библиографическим раритетом, свидетельства людей по ту и по эту стороны баррикад.
Все три романа Чуковского, связанные единым писательским направлением, вызывали уважение — добротностью, точностью, отсутствием пышных литературных красот, скупостью фразы.
Однако всем этим трем довоенным романам, при всей их ценности, присуща была, на мой взгляд, холодноватость.
Иные расценивали ее как сухость, бесстрастие.
Нет, не сухость это была, не бесстрастие — литературная манера, но не она одна.
Прозаик заглядывал в жизнь своих персонажей, в драматические события эпохи чуть-чуть со стороны.
Он не был накоротке со своими персонажами. Знал, что они делали в те тревожные дни, но не оставался с ними в их бессонные ночи.
Не выстрадал с ними их путь.
Еще раз повторяю: не хочу умалить достоинств довоенной прозы Николая Чуковского — они неоспоримы, и теперь романы эти переиздаются и не залеживаются ни в магазинах, ни в библиотеках...