Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 11)
Оно мне очень понравилось; это стихотворение ни много ни мало в 1972 году, когда я написал «Поющие пески», и теперь Геннадий Бортников, артистически виртуозно, иронизируя — чуть-чуть! — читает его в роли поручика Говорухи-Отрока Марютке — Ие Саввиной — и, как в старину, под рояль.
Потом было прочтено, тоже под рояль, тоже взятое из «Чтеца-декламатора» апухтинское «Пара гнедых, запряженных зарею». Марцелло брезгливо поджал губы, когда затем порхнула в платьице, ныне бы названном не иначе как мини-юбка, дама из Роно, давно уже разменявшая пятый десяток. Сжигая взглядом почетного гостя и грациозно, как при чаепитии, отставив пальчик, спела модную песенку «Дул свирепый зунд, прямо в Трапезунд». Марцелло, скинув бурку и обнажив весь свой скрытый арсенал, звеня шпорами и лимонками, прошел на сцену. Программа была коренным образом повернута к революции «Левым маршем» и поэмой о взъярившемся в Каракумах пожаре, который сметет Бухарское, а затем и Хорезмское ханства.
Моя сестра была в ужасе, но как ни странно, и Маяковский, и Марцелло имели одинаково незаурядный успех. Воодушевляясь, гость объявил, что будет пародировать Вертинского.
— Врага надо знать, — сказал он убежденно.
Пародируя, Марцелло исполнил песенку о лиловом негре и о кокаинетке. Пародии его были грубоваты, он нажимал. Однако, войдя во вкус, спел еще два романса Вертинского уже без всякой иронии. Жаль, что он не пел в бурке, успех был бы, наверно, грандиозней. Но и так ему достались немалые овации. Разгоряченный и воодушевленный ими, Марцелло, испытывая обычное для артистов стремление разрядиться после концерта, пригласил меня и сестру к нему на вокзал, в салон-вагон. Сестра и тут не выказала необходимую чуткость — отказалась. Я же, по-мальчишеской дурости не понимая или не желая понять, что позван для приличия, проследовал в салон-вагон.
Что это был за салон-вагон! И сейчас стоит он перед глазами со всеми своими атрибутами былого не то генеральского, не то купеческого шика! Золоченая люстра под плотнейшими наслоениями пыли и под потолком, загаженным знаменитыми туркестанскими мухами. Большие сказочные шары молочного и фиолетового цветов, пленявшие в вокзальных буфетах пассажиров первого и второго класса. На вокзальном же блюде серебра «Фраже» покоилась продолговатая чарджуйская дыня, издававшая райский аромат. Томик Бодлера, «Черный тюльпан» Дюма, карта-трехверстка Бухарского эмирата, австрийский — штык.
И — неприкаянно бродившая женщина в стеганой кацавейке, накинутой на плечи, как боа, поверх мятого бального платья черного бархата.
— Мерцальская, мой боевой товарищ, — представил ее Марцелло. — Цени ее, как ее ценят бойцы, командиры и комиссары Туркестанского фронта и, в частности, командарм Фрунзе. Ее репертуар это не то, что мы слушали в Дворянском собрании. Между прочим, она читает под аккомпанемент восточных инструментов мою поэму о Каракумах.
Мерцальская равнодушно протянула мне руку с персидским браслетом. Из купе высунулась кудлатая голова, спросила: «Спирт добыл?» — и, по выражению лица Марцелло догадавшись, что ответ будет отрицательным, исчезла.
— Привязался, пес, ездит со мной по всем фронтам и весям, — шепнул мне Марцелло. — Поэт, талантище...
Глупый-глупый, а я вдруг сообразил: Марцелло не тот, за кого я его принимал. Из мельком оброненных товарищем Мерцальской реплик стало ясно: Марцелло не командует ни фронтом, ни дивизией, ни даже полком, а всего-навсего начальник полевой эстрадной труппы. Много позже я узнал: командующий, обнаружив на путях старый салон-вагон, распорядился приспособить его под лазарет, Марцелло и его спутников перевели в эшелон с красноармейцами, эшелон ушел в Бухару той же ночью.
После взятия Бухары Марцелло в нашем городе не появился. Где он, что с ним, не убит ли — ничего не было известно. Его открыли вновь уже в годы нэпа. В кафе «Чашка чаю», принадлежавшем бывшему адвокату Лажечникову, сидел советский бизнесмен в синем костюме с модными серебрящимися ворсинками, вяло тянул крюшон из желтой соломинки, на соседний стул брошена дымчатая фетровая шляпа, какую не носил даже мой дядя винодел, известный в нашем городе щеголь. Это был Марцелло.
После «Чашки чаю» нанес визит и в наш тихий дом.
— Кем вы теперь, Марцелло? — без всякого юмора, даже перейдя на «вы», спросила моя мама.
— Я теперь, — также серьезно ответствовал Марцелло, — уполномоченный Резиносбыта.
Он заключал оптовые торговые сделки — автомобильные скаты, игрушки из резины, мячи, соски, мужские галоши.
— Чтобы быть точнее, красный купец, — продолжил он несколько меланхолически. — Но моя бурка хранится у Мерцальской, в Москве, в Трубниковском переулке. Кто знает, когда горн поднимет по тревоге...
Остался ночевать и, вытащив из министерского портфеля крокодиловой кожи маленькую скляночку, приложил ее к ноздрям.
Это был эфир, род наркотика.
Утром Марцелло сгинул.
Увидел я его через несколько лет в Ленинграде, в зале бывшей Городской думы, на литературном вечере. Ждали Есенина.
Марцелло вышел на эстраду. В мягкой, вишневого оттенка бархатной блузе, с артистическим черным бантом. Назвался членом ордена воинствующих поэтов-имажинистов. Есенин заболел. Лежит в «Англетере», высокая температура, доверил выступление ему.
— Не надо! — крикнул какой-то немолодой нахал.
Марцелло, собравшись драться, засучил рукава.
Этот прием он заимствовал у самого Владимира Маяковского.
Нахал, однако, вызова не принял, и публика, оживившаяся было, стала разочарованно расходиться.
Заменить Есенина бедному герою моей ненаписанной пьесы не удалось.
Я подошел к нему. Как он изменился, как поблек, как увял!
— Зайдем в бар Европейской, выпьем черного горького пива, — сказал он голосом, полным безнадежности.
В баре, быстро опьянев, плакал.
— Вот и ты совсем большой... А помнишь мой салон-вагон? Я ведь тогда фронтом командовал, помнишь? Эх, Бальзак, утраченные иллюзии... Собираюсь в Индию, в Голубые горы.
С тех пор, увы, я больше не видел Марцелло. Доходили лишь сведения, исключавшие одно другое. Кто-то сказал, что он в Сочи, на Кавказской Ривьере, заведует культмассовой работой в санатории Вооруженных Сил. Кто-то опроверг этот слух, заявив, что Марцелло на Кавказе, верно, однако работает научным сотрудником, кажется, в Сухумском обезьяннике. Была версия — Марцелло стал работником эстрады в системе Крымконцерта, и кто-то даже рассказывал, будто он исполняет, не без успеха, пародийные куплеты, а рефрен подхватывает публика: «Ю-бе-ка, Ю-бе-ка, как мы любим тебя...» («Ю-бе-ка» в сокращении — Южный берег Крыма.)
Приехавший с Памира альпинист уверял, что на высокогорной ночевке он познакомился с киномехаником по имени Марцелло и он же, киномеханик Марцелло, отпускает по совместительству мануфактуру в высокогорном кооперативе Таджикторга. По другой версии, тоже среднеазиатской, Марцелло видели и слышали на съемке кавалерийской атаки где-то в долине Вахша — там снимался фильм о борьбе с басмачами. Марцелло якобы не то главный администратор, не то исполнитель главной роли, но, в общем, опять — главный. Кто-то с дергающейся головой был ударником в джазе одесского ресторана на Большом Фонтане. Кто-то другой, тоже с дергающейся головой, трагически погиб в автомобильной катастрофе на Военно-Грузинской дороге, под скалой «Пронеси господи!». Какой-то человек, схожий с Марцелло по многим приметам, возможно скрывавшийся под чужой фамилией, был судим за растрату.
Так я и по сей день не выяснил до конца, жив ли, остался ли среди нас, действует ли этот человек, рядом с которым граф Калиостро выглядел бы сущим младенцем. Уже совсем не так давно, путешествуя с сыном, ненароком попал я на представление цирка Шапито в парке небольшого белорусского городка. Я увидел факира-иллюзиониста, таскавшего из атласных рукавов бухарского халата голубей и кошек и притом непрестанно дергавшего головой.
После номера факир снял белоснежную чалму с воткнутым в нее страусовым пером и все остальное свое ошеломляющее оперение. Нет, это был не он.
Где вы теперь, Марцелло?
Кто вы теперь?
А МОЖЕТ, ОН УЛЕТЕЛ?
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни, о нашей борьбе?» Так начиналась «Неделя» Юрия Либединского, маленькая повесть, собственно, и не повесть, скорей «микророман», вышедший в 1923 году и сразу же ставший не только всероссийски, но и международно известным. Лариса Рейснер, вернувшись из Германии, рассказывала о том, какой оглушительный резонанс вызвала эта книга, переведенная на многие языки за рубежом. Анри Барбюс в Париже назвал свою восторженную рецензию о «Неделе» «Революция, увиденная революцией».
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе?»
Теперь эти слова в камне, на Новодевичьем кладбище в Москве, на памятнике Юрию Либединскому.
Не перечитывал сейчас «Неделю», боюсь, возможно и даже наверное, многое в ней покажется наивным.
А в 1923 году, заброшенный смилостивившимся проводником-узбеком на полку для вещей, на самой верхотуре бесплацкартного вагона товаро-пассажирского поезда Ташкент — Москва я, безбилетный заяц, впервые в жизни покидавший свою Среднюю Азию, прочел попавшуюся мне случайно тоненькую книжонку — и забыл о грозном контролере, рыщущем по вагонам, о том, что меня ждет в Москве, забыл обо всем на свете.