Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 69)
Она успокаивала корову: «Юзечка…», и торопила детей: «Скорей, скорей!» Они должны были напитаться жизнью, кто знает на сколько дней, месяцев, может быть, лет. Кто это знает?
Дети засыпали все чаще, она щипала их больно, чуть ли не до крови, но это не помогало; опьяненные, они ничего не чувствовали.
Теперь она заметила, что у коровы сильно поранена передняя левая нога и из раны течет кровь; вероятно, она поранилась о колючую проволоку, когда бежала испуганная бомбой. Мать оторвала лоскуток материи от рубашки и с бесконечной осторожностью перевязала рану. Ей казалось, что она уже ничего и никого больше не сможет полюбить, но сердце хранило запас нежности, которой, может быть, хватило бы на весь мир.
Дети лежали в траве рядышком и крепко спали, причмокивая во сне, как грудные младенцы. Она вдруг испугалась, что пастух пойдет отыскивать корову и, натолкнувшись на людей, выдаст их убежище. Она еще раз погладила корову, торопливо поцеловала ее и подтолкнула:
— Иди, иди, Юзечка!
Корова медленно повернула голову, посмотрела выпуклыми, влажными и недоумевающими глазами, потом пошла. Мать поднялась во весь рост, впервые забыв, что делать этого нельзя, и смотрела ей вслед. Корова шла в сторону дороги очень медленно, часто останавливаясь и пощипывая траву.
Корова отдалилась уже метров на четыреста, когда мать подумала: пастух увидит перевязку и догадается, что среди пустыря скрываются люди. И все будет кончено. Может быть, для нее и Иохима лучше, если бы все было уже кончено, но есть дети.
Она догнала корову и, став на колени перед ней, как бы прося у нее прощения, сняла напитавшуюся кровью повязку. Когда корова ушла, мать долго еще рассматривала красный лоскуток.
Месяца через три или четыре после этого, среди зимы, ночью, в развалины кирпичного завода пришел сам Иржи Янковецкий. Обычно он остерегался посещать жилище Цудрисов и посылал кучера, но сейчас очень важные причины заставили изменить заведенный порядок.
— У немцев неудачи на фронте, они подтягивают войска и собираются строить здесь новую линию обороны, — сообщил он, с трудом протискиваясь через лаз. — Я так подумал, пан Иохим, бежать некуда. Шпики шныряют по городу, как блохи у шелудивого пса. Мы наскребли кое-что, Петрусь доставит сегодня ночью. Слава Иисусу, Гитлер, может быть, скоро уберется, и тогда окончится ад на земле, если будет на то воля божья.
Петрусь привез на двуколке три мешка с продуктами — сухарями, вяленым мясом, луком и старательно заделал лаз, так что следы его было невозможно различить.
Так начался второй период жизни в развалинах кирпичного завода. О первом периоде Иохим Цудрис вспоминал: «Тогда все еще было ничего себе», о втором говорил: «Что поделаешь, стало труднее».
Они боялись, что немцы, оборудуя блиндажи, огневые точки, укрытия для людей и орудий, натолкнутся на их подземное жилье; но этой последней беды не произошло. Развалины были обширны, и укрепленный район занял лишь северо-восточную часть территории. Над жилищем Цудрисов, прямо у вентиляционной щели, первое время обосновалась полевая кухня. Повар сбрасывал в щель кости, картофельную шелуху и другие очистки — это позволяло немного разнообразить питание. Потом кухня уехала. Наверху стало совсем тихо, и в самые холодные ночи они позволяли себе сжечь несколько щепок из скудных запасов топлива, собранных раньше.
Костер раскладывали в нижней части трубы, у наполненной водой подземной камеры; это делалось для того, чтобы дым отдал все заключенное в нем драгоценное тепло и рассеялся, осел на стенках, не пробиваясь наружу.
Они сидели у огня, стараясь не глядеть друг на друга; было слишком страшно после темноты, которая все скрывала, видеть в беспощадно ярком свете, как тают Марек и Яника.
Вода была проточная, очевидно, камера соединялась с каким-то подземным источником. При свете костра вода, силой течения покрытая рябью, становилась красной, и Иохиму казалось, будто вот сейчас из перерезанной артерии, пульсируя, вытекает вся кровь, земли, что мир уже обескровлен. Он облегченно вздыхал, когда костер гас; и мать успокаивалась, позволяя себе наконец поднять глаза на детей.
Чем хуже становилось Иохиму, тем больше он заставлял себя заниматься с детьми. Окоченев, они ползали вверх и вниз по трубе, чтобы согреться. Потом снова собирались у земляной камеры, где можно было сидеть разогнув спину и не касаясь головой верхней стенки трубы. В тишине они прислушивались, как однообразно и спокойно журчит, течет вода.
Помолчав, принимались за занятия.
— Тапир похож на крысу? — раз во время урока географии спросил Марек отца.
— Конечно, нет, он гораздо больше.
— Как корова?
— Примерно.
— И у него есть рога?
— Нет.
Мальчик вдруг заплакал, сквозь слезы с отчаянием повторял: «Какой же он? Какой же?»
Он часто видел крыс, помнил корову, хуже — кошку и собаку, которые были у них когда-то там, в городе, помнил пегую, большую и костлявую лошадь Янковецких, особенно ее длинный, тщательно расчесанный и перевязанный ленточкой хвост.
И больше ничего.
По ночам отец, стараясь уберечь дочку от заразы, лежал спиной к Янике, с которой спал рядом. Чувствовал он себя все хуже. Иногда острая боль прорезала мозг, и вслед за тем он терял контроль над собой, совершал поступки, которые потом он не мог ни вспомнить, ни объяснить. Помрачение это, похожее на тяжелое опьянение, так же неожиданно рассеивалось.
Однажды он очнулся в земляной камере, над водой, с рукой, сжимающей горлышко бутылки и занесенной для броска. В бутылке оказались записи, сделанные им за все эти годы: все, что он вспоминал с таким трудом, и короткие дневниковые заметки о событиях их жизни. Усилием воли он заставил себя восстановить то, что пронеслось в помраченном сознании: ему показалось, что он один на земле, корабль потерпел крушение и все погибли. Надо скорее бросить бутылку с бумагами, в которых заключено все, что составляло смысл и результат жизни, чтобы бутылку вынесло течением в какой-то поток, может быть, поток звезд.
И сейчас еще, очнувшись, он дышал тяжело, с хрипом; сердце колотилось, готово было разорваться.
Журчала вода под ногами, сонно дышали дети и жена…
В конце зимы ночью, во сне, умер Марек.
Болел он недолго. Все эти дни они не гасили костер, уже не думая об осторожности и используя последние оставшиеся щепки. Марек бредил, широко раскрытыми глазами глядя на пламя, и, прислушиваясь к сбивчивому бреду, Иохиму казалось, что сын видит в огне то, о чем мечтал: чужие страны, пальмы, моря, корабли, жизнь, прожить которую ему не было суждено.
Когда все было кончено и они зарыли сына, с огромным трудом вырыв могилу в стене земляной камеры, мать сказала отцу:
— Почему я не позволила ему убежать тогда?
— В городе его бы убили, — отозвался Иохим.
— Его и тут убили… Там бы он умер под солнцем.
Костер догорал, больше щепок не было, и пища подходила к концу — оставались три луковицы и восемь сухарей. Все время Иохиму Цудрису вспоминались слова, которые он услышал или вычитал, но когда, от кого или где — восстановить не мог: «В жизнь твою вместится все, что назначено тебе, и путь твой измерен, и ты совершишь его».
Он посмотрел на гаснущие углы и, с трудом двигая непослушными губами, проговорил:
— Давай позанимаемся, Яночка, любимая моя…
Он привлек девочку к себе, и она, положив голову на колени, еле слышно повторяла то, что пройдено было на прошлом уроке, еще до болезни Марека. Когда она замолкала, слышно было, как спокойно журчит вода.
Вероятно, отец заснул во время урока, он теперь часто, неожиданно и мгновенно, засыпал от слабости. Разбудил его страшный грохот — казалось, все рушится кругом. Когда грохот затих, он услышал, как отчаянно, на одной ноте, без слов, кричит испугавшаяся девочка. Он нашел ее в темноте, прижал руку ей к груди, и ему показалось, что сердце Яники бьется прямо в ладони, ничего не отделяет его от ладони, и, если хоть на секунду отпустить руку, сердце девочки разорвется, все будет кончено. Он прижимал девочку изо всех сил и повторял ей в ухо:
— Это стреляют по ним, моя любимая, мой ребеночек. Это стреляют по ним! Только по ним.
…То, что произошло в течение двадцатисуточного артобстрела, Иохим Цудрис, и жена его, и дочка забыли. Все это стерлось в памяти, когда вдруг установилась тишина, проходили часы и тишина не нарушалась.
Вентиляционную щель давно засыпало взрывом, так что исчезла последняя узкая артерия, связывающая их жилище с внешним миром. Они подождали еще немного и стали разбирать кирпичи, щебень, завалившие дорогу через лаз на поверхность.
В одиночку поднять большой камень или кирпич теперь не мог даже Иохим, и они оттаскивали камни вдвоем, иногда даже втроем, перекатывая их, двигаясь ползком. Они работали очень медленно, но непрерывно, засыпая там, где их настигал сон, и, очнувшись, сразу продолжали разбирать завал.
Они работали в полной темноте, молча, потому что говорить уже не могли, да в этом и не было необходимости: они понимали друг друга по ритму дыхания, малейшему движению, может быть, даже просто по едва мелькнувшей мысли.
Они не могли знать, что их ждет на поверхности: возможно, немцев прогнали, но могло быть и так, что немцы отбили атаку. Они, во всяком случае один из них, Иохим Цудрис, все время совершенно ясно представляли себе эти две возможности, но почти не думали о грозящей им опасности; они уходили из темноты, от смерти к свету, как мечтал когда-то Марек. Если смерть и там, на поверхности, — что поделаешь?