Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 15)
Или в первом — пускай всем будет хорошо в такой день.
А собрание идет своим чередом. Уже кандидатами в клук намечены признанные активисты: Ласька, Аршанница, Фунт и еще несколько человек. Вот сейчас председатель закроет список.
Лида поднимается с места и называет мое имя.
Видно, когда очень сильно желаешь чего-либо, твое желание само собой проникает в чужие головы.
Председатель зачитывает список. И начинаются самоотводы. Вначале говорит Аршанница округлыми, важными фразами. Он очень перегружен… Он не может взвалить на плечи эту новую ответственность… Он член исполкома, староста артели и уже избран в три комиссии… Ласька тоже перегружен и тоже не может взвалить на свои плечи… И Фунтик, и Вовка Васильницкий…
Так выступают все кандидаты. Наконец председатель спрашивает, нет ли самоотвода у меня.
Я поднимаюсь, бледный от волнения. Мне хочется сказать: «Вот увидите, как я буду работать: честно и хорошо». Но вместо этого, сам не зная зачем, я повторяю все, что говорили другие.
Меня слушают равнодушно, и собрание единогласно признает самоотвод уважительным. А я понимаю одно: я сам уничтожил свое счастье.
В клук избираются другие. Когда собрание кончается, я, опередив членов комиссии, забираюсь на чердак и прячусь в пыльном шкафу. Я слышу, как кто-то говорит, что надо бы перетащить рояль вниз и найти настройщика. Остальные вздыхают, потому что рояль очень тяжелый.
Чердак пустеет. Я вылезаю из шкафа и вижу пятна от пальцев, черные блестящие пятна на запыленной крышке. Вижу, как мышь бежит по толстой басовой струне.
Сейчас уже вечер. Сейчас я бы позвал Лобана и Мотьку, и мы снесли бы рояль вниз. Пришел бы настройщик, и мы бы с ним пробовали одну клавишу за другой. Работали бы всю ночь, чтобы завтра совершенно неожиданно зазвучала музыка.
Но этого не будет…
Мышь снова вскакивает на толстую струну и смотрит с удивлением и состраданием.
Гипнотизер
Пантелеймон Николаевич зовет завхоза коммуны не по имени-отчеству, а старой его партийной кличкой — Август, ведь они семь лет были вместе на каторге.
У Августа круглая, совершенно голая, и зимой и летом темная от загара голова, крупный нос, твердо сжатые губы; глаза под выгоревшими бровями глядят строго, даже сердито.
Но они только кажутся такими.
О себе Август говорит:
— Вся моя жизнь — это цифры и счета. Трудно придется мне, когда коммунизм победит окончательно и с деньгами покончит раз и навсегда. Одно утешение — Ротшильду с Пирпонтом Морганом будет еще хуже.
Канцелярия — владения Августа — зимой погружается в ледяной холод. Если притронуться к печке-«буржуйке», пальцы примерзают к красноватой от ржавчины жести, диван покрыт инеем, и каждый, кто заходит в канцелярию, старается скорее кончить дело и убежать. Только Август сидит как ни в чем не бывало и пишет, по мере надобности перочинным ножиком пробивая лед в чернильнице.
Печка-«буржуйка» протапливается раз в месяц, когда наш завхоз проверяет счета и составляет баланс, В остальные дни Август не возьмет из сарая и одного полена коммунарских дров, хотя у него давний жестокий ревматизм.
Дни, когда составляется баланс и протапливается канцелярия, называют у нас «большим костром». Конечно, Мотька Политнога еще накануне узнает о большом костре, и мы с ним первыми занимаем места на продавленном диване рядом с раскаленной печуркой.
Под полом, в зимнем тайнике, ворочается еж. Обманутый теплом, он принюхивается сквозь сон: не пришла ли весна, не оттаивает ли земля, не лопаются ли почки на деревьях? Но ничего такого в воздухе не чувствуется, и еж снова засыпает.
Август пишет, шепотом повторяя цифры:
— Тысячи и десятки тысяч, а что будет дальше — миллионы и миллиарды? Деньги катятся вниз, как санки с американской горки. — Он поднимает на нас глаза: — Ко всем бедам — еще вы. Что вам понадобилось?
— Вы обещали рассказать что-нибудь, — напоминает Мотька.
— О чем? У меня только цифры в голове.
Но Август не выгоняет нас, а это главное.
Скрипнула и осторожно приоткрылась дверь. В щель просунулся сперва чрезвычайно длинный и тонкий нос, потом показались два глаза, выражающие испуг и нерешительность, буденовка со звездой и наконец худая фигура в обтрепанной шинели.
— В чем дело? — недовольно спрашивает Август.
Человек в шинели, шагнув вперед, кладет на стол лист бумаги.
— Посвидчення! Удостоверение, — поясняет он односложно, по-украински мягко выговаривая слова, и выпрямляется, всей фигурой выражая ожидание и надежду.
— «Дано сие, — вслух читает Август, — демобилизованному по ранению красноармейцу Пастоленко Федору Евтихиевичу в том, что он успешно окончил курсы гипноза и научного внушения при Госцирке Одесского губполитпросвета, где получил специальность факира и гипнотизера с правом чтения лекций и проведения сеансов, что подписью и печатью удостоверяется». Ты, значит, и есть Пастоленко? — испытующе спрашивает Август.
— Точно так!
— Где воевал?
— В отдельном конном революционном отряде товарища Голованова, ранен под Шепетовкой, — с готовностью отвечает Пастоленко.
Август поглядывает то на нас, то на худое, с запавшими глазами лицо Пастоленко.
— Вечер гипноза? — вполголоса сам с собой рассуждает он. — Что ж, один такой вечер — грех невелик. Да и деньги на культработу остались, что их беречь, если они катятся, как санки с американской горки?
Мотьки уже нет в канцелярии. Конечно, он убежал, чтобы первым сообщить коммунарам поразительную новость.
В спальне все наличные обитатели сгрудились вокруг койки Егора Лобана, рядом с владельцем сидят Мотька и Ефимка, по прозвищу Фунт.
Фунт успел сбегать в библиотеку и притащил изгрызенную крысами книгу. На обложке, под заголовком «Тайная сила гипноза», нарисован человек с орлиным носом и огромными черными глазами под сурово нависшими угольными бровями. По обеим сторонам лица изображены руки с вытянутыми вперед костлявыми пальцами. Крысы не тронули переплета, но страницы изъедены так, что сохранились лишь узкие полоски желтоватой бумаги.
— «Хотя было известно, что мессер Джованни де Робатто наделен тайной магической силой…» — читает Фунт.
Ребята окружили чтеца и затаив дыхание слушают. Но больше на странице ничего нет, и, с сожалением перевернув полоску желтоватой бумаги, Фунт читает то, что напечатано на обороте:
— «…Случилось, что однажды, едучи из Флоренции в Веспиньяно, встретил он странствующего монаха, который поведал ему, что старый маркиз Боноккарсо в страшном гневе прогнал единственного сына, храброго синьора Лоренцо, и…»
Крысы, крысы… Только в крысиных желудках можно доискаться, что же совершил маркиз Боноккарсо, в лютом гневе изгнавший наследника.
— «…И тогда мессер Джованни де Робатто, — читает Фунт уцелевшие строки, — посмотрел на маркиза глубокими, как ночь, очами, так что старый синьор впал в забытье и…»
— Хватит! — перебивает Егор Лобан.
И хотя всем нам хочется слушать дальше, а книжка со старыми, изъеденными страницами кажется еще более увлекательной, Фунт послушно захлопывает ее. Мессер Джованни де Робатто смотрит с уцелевшего переплета пронзительными глазами, не без любопытства оглядывая ребят, появившихся на свет через несколько столетий после его кончины.
— Чепуха и опиум! — презрительно говорит Лобан, который, будучи комсомольцем, в противоположность старому маркизу Боноккарсо, без всякого для себя ущерба выдерживает испепеляющий взгляд. Он даже сплевывает в знак полнейшего презрения к тайным силам гипноза. — Чепуха и опиум! — повторяет Егор еще раз.
— Но ведь в книжке… — робко возражает Фунт, питающий глубокое почтение к печатному слову.
— «В книжке»! — передразнивает Егор. — А когда книжка напечатана, дурья твоя башка?.. При старом режиме!..
Помолчав, все с той же насмешливой улыбкой Егор протягивает сильную руку с раскрытой широкой ладонью:
— Спорим — факир этот никого не загипнозит.
Никто не принимает вызова.
…В спальне сдвинуты койки, на помосте около шведских стенок установлен стол, покрытый зеленой скатертью, а против помоста — ряды скамей. Ребята начинают собираться сразу после обеда, чтобы занять лучшие места.
В семь часов раздается звонок, и в дверях появляется Август вместе с нашим вчерашним знакомым. Я смотрю на них с тревогой. Почему-то мне сейчас до глубины души жалко демобилизованного факира, который был ранен под Шепетовкой, вдоволь наголодался и намерзся за свою жизнь. Кто из нас не знает, каково это…
Мне жалко факира, страшно за него, и я предчувствую недоброе. За ночь нос у Пастоленко стал словно еще длиннее, а карие глаза полны безнадежной растерянности… Он поднимается на помост и, вглядываясь в сумерки, окутывающие зал, комкая в руках буденовку с красноармейской звездой, начинает лекцию:
— Раньше булы такие, шо казали, будто гипноз есть магия и колдовство под влиянием флюидов, но нема в нем ниякой магичной силы, а одна наука, — тихо говорит Пастоленко, еще больше понижая голос, когда произносит такие слова, как «магична сила» или «флюиды».
Без всякого сомнения, глаза Федора Пастоленко, робко выглядывающие из-под редких ресниц, совсем не похожи на испепеляющие очи мессера Джованни, которые снились мне всю ночь, а я ничуть не сомневаюсь, что и этому Джованни пришлось бы худо, столкнись он один на один с упрямым и уверенным в себе Егором Лобаном.