реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Шаевич – Корни на песке (страница 2)

18

Вечером, когда дети легли спать, а Андрей ушёл к соседям смотреть футбол по телевизору, Софья достала из шкафа старый чемодан. Кожаный, потёртый, с заклёпками довоенного образца. Он ехал с ней из Москвы, и в нём лежало самое главное.

Письма. Пожелтевшие треугольники военной почты. Фотографии в картонных рамочках. Дневник в клеёнчатой обложке. Медаль "За отвагу" в маленькой коробочке.

Софья взяла в руки одно из писем. Почерк размыт временем, но она помнила каждое слово наизусть:

"Милая моя Сонечка! Вчера шёл дождь, и я всё думал о твоих глазах. Они такие же серые, как небо над нашей батареей. Когда война кончится, мы поедем к морю. Ты говорила, что никогда моря не видела. Я покажу тебе море…"

Давид. Её первая любовь, первое письмо, первое обещание. Он погиб под Сталинградом зимой сорок второго. А она прожила всю жизнь, вышла замуж за хорошего человека, родила сына, стала бабушкой. И вот теперь сидит у моря, которое он хотел ей показать. Только не у того моря.

Хайфский залив ничего не знал о лейтенанте Давиде Гольдштейне. Не знал о блокадном Ленинграде, о сталинградских развалинах, о девочке Соне, которая ждала письма и боялась похоронок. Это море помнило свои войны, свои потери, своих героев. У него была своя история, свои мёртвые.

А её мёртвые остались в другой земле.

Софья открыла дневник. Первая запись была сделана ещё в Москве, в день, когда пришло разрешение на выезд:

"15 марта 1991 года. Вчера Андрей принёс документы из ОВИРа. Едем. Не знаю, что чувствую. Радость? Страх? Предательство? Как можно оставить могилу Семёна? Как можно оставить могилу Давида? Но как можно не оставить, если Машенька в школе каждый день приходит в слезах? Вчера её назвали жидовкой на уроке физкультуры. Ей семь лет. Семь лет, и она уже знает, что такое ненависть."

Теперь Машенька пела израильский гимн. Ходила в израильскую школу. Играла с израильскими детьми. И никто не называл её жидовкой. Но почему тогда так тяжело на сердце?

Софья взяла ручку и написала новую запись:

"12 октября 1991 года. Хайфа. Полгода в Израиле. Машенька выучила гимн. Андрей ходит на ульпан. Я смотрю на море и думаю о корнях. У дерева корни в земле. А у людей? Мои корни остались в русской земле, вместе с могилами. А здесь я пытаюсь пустить новые корни в песке. Но песок – он ведь сыпучий. Можно ли пустить корни в том, что не держится?"

На следующее утро к ним пришла Фира Моисеевна, соседка из квартиры напротив. Маленькая, энергичная женщина лет семидесяти, она приехала из Одессы ещё в восьмидесятые и считалась в доме экспертом по выживанию в Израиле.

– Сонечка, – сказала она, усаживаясь на кухне с чашкой чая, – ты что, ульпан не ходишь?

– Не хожу.

– Ай, как же так? Язык – это самое главное! Без языка ты здесь как глухонемая.

– Фира Моисеевна, мне почти семьдесят лет. Какой язык?

– Вот именно! – Фира стукнула ложечкой по чашке. – Тебе семьдесят, а мне семьдесят пять! И что же, сидеть сложа руки? Я, когда приехала, три года в ульпане училась. Теперь свободно говорю. И с врачами, и с чиновниками, и в магазине, и с соседями-арабами.

– А зачем? – спросила Софья. – У меня сын есть, он переводит.

– Сын! – Фира махнула рукой. – Сын женится, у него свои дети будут. А ты что, до ста лет на нём висеть будешь? Да и потом, Сонечка, – она понизила голос, – здесь другая страна. Здесь нужно быть самостоятельной. Здесь бабушки в семьдесят лет на автобусах ездят, на пляж ходят, в театры. А ты сидишь дома и на море смотришь, как на картинку.

Софья молчала. Фира была права, но правота не делала её слова менее болезненными.

– Знаешь что, – Фира встала, – завтра берём тебя в нашу группу. У нас по вечерам клуб русскоговорящих. Чай пьём, в домино играем, новости обсуждаем. Хоть с людьми пообщаешься.

– Не знаю…

– Не знаешь, не знаешь! А жизнь проходит. Давид твой – царство ему небесное – он бы хотел, чтобы ты дома сидела и кисла?

Софья вздрогнула. Откуда Фира знает о Давиде?

– Ты же говорила, – объяснила соседка, заметив её удивление. – В первые дни, когда приехали. Рассказывала про войну, про жениха, что погиб.

Да, наверное, говорила. В первые недели она много говорила – от стресса, от одиночества, от необходимости выплеснуть то, что накопилось за полвека молчания.

– Так вот, – продолжила Фира, – он бы хотел, чтобы ты жила. А не существовала.

После ухода Фиры Софья снова вышла на балкон. Солнце клонилось к закату, и море меняло цвет – из синего в золотистое, из золотистого в красное. Кармель темнел, превращаясь в силуэт на фоне неба.

Внизу во дворе играли дети. Машенька была среди них – бегала с мячом, кричала что-то на иврите. Её русские косички развевались на ветру, но смех был уже местный – отрывистый, звонкий.

Андрей сидел на скамейке с соседом-репатриантом из Ленинграда. Обсуждали работу, зарплаты, цены на жильё. Строили планы, как все новоприбывшие. Мечтали о том времени, когда перестанут быть новоприбывшими.

А она? Что она строит?

Софья достала из кармана письмо Давида. Перечитала ещё раз обещание о море. Потом посмотрела на хайфский залив, где догорали отблески заката.

"Милый мой, – сказала она беззвучно, – вот я и у моря. Не у того, что ты хотел мне показать, но у моря. И знаешь что? Море везде одинаковое. Солёное. Бесконечное. И оно помнит всё – и наши войны, и чужие, и те, что ещё будут. Может быть, память – это и есть корни? Не в земле, а в сердце?"

Ветер с моря принёс запах соли и водорослей. Где-то внизу мать звала ребёнка домой – на иврите, но в голосе была та же тревога, что и у русских матерей. Материнство не переводится.

– Савта! – Машенька вбежала на балкон, раскрасневшаяся от игры. – А ты знаешь, что "савта" по-русски будет "бабушка"?

Софья улыбнулась.

– Знаю, доченька.

– А "баба" по-арабски тоже "папа"! Мне Ахмед рассказал. Мы с ним друзья, хотя он араб.

Ребёнок легко переходит границы, которые взрослые строят годами. Для него нет "мы" и "они" – есть просто люди, с которыми интересно или скучно.

– Хочешь, завтра пойдём на пляж? – предложила Софья.

– Правда? – глаза Машеньки засветились. – А ты купаться будешь?

– Посмотрим.

– А можно, я тебе покажу, как плавать по-израильски?

– А как это – по-израильски?

– Быстро и громко! – засмеялась Машенька.

Тем вечером, когда все легли спать, Софья открыла дневник и написала:

"Сегодня поняла что-то важное. Корни – это не только то, что держит. Корни – это ещё и то, что питает. Мои корни в России питали меня полвека русской культурой, русской болью, русской любовью. Теперь я здесь. И, может быть, нужно не искать новые корни в песке, а научиться питать этой землёй то, что во мне уже выросло?

Машенька поёт израильский гимн, но смеётся по-русски. Андрей учит иврит, но думает по-русски. А я? Я храню русскую память в израильском доме. И, может быть, это тоже вариант?

Завтра пойдём на пляж. Покажу внучке, как плавать по-русски – медленно и задумчиво. А она покажет мне, как плавать по-израильски – быстро и громко. И, может быть, вместе мы найдём третий способ – просто человеческий."

Она закрыла дневник и посмотрела в окно. Хайфа засыпала, огни в окнах гасли один за другим. Кармель стоял тёмной стеной против звёздного неба. Где-то там, в сосновом лесу, росли деревья, посаженные людьми, которые тоже когда-то были новоприбывшими. Тоже искали своё место в этой земле.

А море дышало вечным дыханием, не зная границ и виз, не деля людей на своих и чужих. Оно помнило финикийцев и крестоносцев, турков и британцев, арабов и евреев. Помнило и не судило. Просто принимало всех, кто приходил к его берегам.

Может быть, думала Софья, засыпая, море и есть ответ на вопрос о корнях. Море никому не принадлежит и принадлежит всем. И корни человека – не в конкретной земле, а в способности любить, помнить и надеяться. На любом языке, в любой стране, под любым небом.

Хатиква. Надежда.

За окном шумели волны, укачивая Хайфу как колыбель.

Глава 2. Инженер-никто

Андрей вышел из здания мисрад а-клита, и хайфское солнце ударило ему в лицо, как пощёчина. Октябрьская жара в этой стране была жестокой – не как московское лето, мягкое и влажное, а сухой, безжалостной. Воздух дрожал над асфальтом, превращая улицу в мираж, в котором люди и машины плавали, словно рыбы в раскалённом аквариуме.

Он сжал в руке очередную справку на иврите – бумагу, которая подтверждала, что Андрей Семёнович Розенберг, кандидат технических наук, заведующий отделом гидравлических систем московского НИИ "Гидромаш", теперь официально никто. Его двадцатилетний опыт, три патента и диссертация по турбулентным потокам в замкнутых системах превратились в нечитаемые буквы на дипломе, который здесь никому не нужен.

– Мехендес, – сказал ему служащий в окошке, – ата цариа лануса ле-маават.

Инженер, вам нужно попробовать учиться заново. Сорокалетнему мужчине с высшим образованием предлагали пойти в колледж. Изучать основы инженерного дела на языке, которого он не понимал. Стать студентом в возрасте, когда его московские коллеги уже думали о пенсии.

Андрей остановился на автобусной остановке и посмотрел на толпу людей вокруг. Русская речь мешалась с ивритом, арабским, английским. Репатрианты из разных волн – одни приехали в семидесятые, другие в восьмидесятые, третьи, как он, в девяностые. У каждой волны был свой цвет отчаяния, своя степень приспособления.