Александр Северов – Чужими руками (страница 1)
Александр Северов
Чужими руками
Подстанция — это громко сказано. Бетонная коробка без крыши, стены в косых трещинах, как карта ничейной земли, и во дворе — голый каркас старого трансформатора, медь из которого вытащили ещё при царе Горохе, точнее — в нулевые, сразу как Зона устаканилась и пацаны посмышлёнее сообразили, что цветмет в этих краях лежит сам, только наклонись. Каркас торчал рёбрами наружу, обглоданный, и собирал на себя августовскую росу: к утру весь стоял в мелких блестящих каплях, будто кто-то прошёлся по нему мокрой тряпкой. Стены прятали огонь от чужих глаз, дым уходил вверх — в небо, которого сегодня не было, потому что облака висели низко и плотно, как простыня, которую кто-то набросил сверху да забыл снять.
Костёр горел внутри коробки. Сверху должны были быть звёзды. Их сегодня тоже не было. Мы с ребятами называли это место «крыша по бедному», и ночевали тут уже... да чёрт его знает, в который раз. Я перестал считать заходов после восьмого или девятого. Знакомое место в Зоне — штука хорошая, как старый барыга: ты знаешь, где у него кнопка, он знает, где у тебя, и обоим спокойнее. Без сюрпризов. А сюрпризов мне за этот сезон уже хватило — на год вперёд, и ещё друзьям одолжить осталось.
Сурма сидел у западной стены. Он всегда так садился — чтобы за спиной был бетон, желательно толщиной не меньше ладони. Привычка не из тех, которые объясняют. Такая либо есть у человека, либо нет. И если нет — значит, ты в Зоне совсем недавно. Или тебе очень крупно повезло, что ты вообще ещё на ногах. Я смотрел на него поверх своего котелка и вспоминал, как впервые увидел эту манеру — года три назад, под Янтарём, когда мы с ним только начали ходить вместе. Тогда я подумал: мужик с прибабахом, бывает. Через пару месяцев садился так же сам, не задумываясь, и до сих пор сажусь.
Между колен у него стояла жестяная кружка — та самая, мятая с одного бока, с которой он не расставался, кажется, даже когда спал. В кружке — чай. И над этим чаем уже минут десять висел всё тот же разговор, который я мог бы договорить за любого из них с закрытыми глазами и стаканом самогонки в свободной руке. Впервые я его услышал ровно два года назад, в октябре, под мелким нудным дождём у «Свалки», когда мы вчетвером прижимались под навесом из ржавого профлиста и ждали, пока пройдёт выброс. Потом — ещё раз сорок, не меньше. Может, и пятьдесят. И каждый раз кто-нибудь обязательно начинал с фразы «вот ты не поверишь, но я лично видел…», и дальше шла либо байка про химеру у Деревни кровососов, либо — про то, как какому-то везучему пацану артефакт упал прямо под ноги, как яблоко с яблони, и пацан ушёл с Зоны на Канары. На Канарах, понятно, никто этого пацана отродясь не видел — ни его, ни артефакта, ни самих Канар.
Я отхлебнул из своей кружки. Чай был тёплый, не горячий — пока травили байки, кипяток успел остыть. На зубах хрустнула чаинка. Выплёвывать не стал — примета дурацкая, но работает: чаинка на зубах перед выходом — значит, хоть матерясь, но вернёшься. Где-то снаружи, в темноте за бетонной стеной, стрекотнул кузнечик. Обычный, нормальный кузнечик, не мутант — в Зоне ты быстро учишься различать звуки на свои и чужие, и кузнечик пока числился по своим. А вот то, что я услышал секундой позже — далёкий, тягучий звук, не вой и не стон, что-то посередине, и тянулось оно дольше, чем тянет живая глотка, — это уже было не наше. И судя по тому, как Сурма, не отрываясь от кружки, медленно опустил вторую руку к «калашу», который лежал у него под боком, услышал не я один.
Звук не повторился. Он послушал ещё секунд десять — на лице у него ничего не двигалось, только зрачки чуть сместились в сторону звука, как будто примеряли его к карте: откуда, как далеко, против ветра или по. Потом он коротко ткнулся подбородком в воротник — мол, далеко, не наше, — и медленно убрал руку с приклада обратно к кружке. Я выдохнул в свой котелок, тихо, чтобы Сурма не подумал, что я уже расслабился, пока он ещё нет. Такие выдохи в Зоне лучше делать про себя.
— Это не чай, — буркнул Сурма. Он сидел на корточках, положив ладонь на ствольную коробку своего «калаша» — привычка, которую из него не выбить ничем. — Это вода с сеном. Причём сено явно кто-то уже жевал до нас.
Голос у него был скучающий — голос мужика, которого только что обвели в сделке, и который теперь пытается этот факт пережить достойно, через мелкое ворчание. Чай заварил Вторник, сам, из своих личных запасов, доставшихся ему то ли с Большой земли от какой-то родни, то ли с особо удачного хабара под Янтарём — он на эту тему отмалчивался, а мы, по сталкерскому обычаю, не лезли. И вот теперь Сурма, старательно и обстоятельно, гнобил Вторника уже минут десять.
— Это, Сурма, высокогорный грузинский, — отозвался Вторник, не отрываясь от писанины. — Экспортный вариант. Ты просто привык в своём гарнизоне веники заваривать, вот рецепторы и не справляются с благородным букетом.
— Букетом? — Сурма сплюнул в костёр. Искры лениво взметнулись вверх, растворяясь в серой мгле, которая к вечеру всегда наползала со стороны Рыжего леса. Пахло мокрым торфом и старой гарью. — Я чай пил, когда ты ещё под стол пешком ходил. Индийский. Со слоном. Вот там был цвет — как дёготь. Ложка стояла. А это... моча псевдопса, не в обиду будет сказано.
— Слон — это не сорт, — Вторник наконец поднял голову. Посмотрел на Сурму поверх очков. — Это картинка. Дизайн упаковки для советского потребителя.
— Слон — это марка! — отрезал наш командир. — Самый дефицит был. Знак качества.
— Слон — это хоботное млекопитающее. На пачке нарисовано, чтобы ты, грамотей, его с гербицидами не перепутал. Хватит позориться, пей что дают.
Я смотрел в огонь и думал: ну вот, дошли до слона. Значит, минуты через три Сурма заведёт про «Беломор», а ещё через две — про то, что раньше всё было настоящее, табак был табак, чай был чай, а теперь, мол, одна химия и обман трудящихся. Сценарий я знал наизусть, как таблицу умножения. Мог бы на ярмарке показывать за деньги.
Веха сидела с другой стороны костра, по-турецки, и прутом сушила над углями носки. Два носка, левый и правый, оба серые, оба казённой армейской вязки, с дырками ровно на пятках. У неё всегда были дырки именно на пятках, и я до сих пор не понимал, что она с ними такое делает — ходит-то она, как кошка, и след у неё лёгкий, не сурмовский. Завтра, я знал, эти же носки окажутся у неё на ногах целые, тёплые и как новые, потому что чужого мнения о состоянии своих носков Веха не спрашивала никогда — да и про что-нибудь другое, в общем, тоже. У неё вообще всё было своё: своя кружка с отбитой эмалью по верху, свой ножичек с рукоятью из берёзовой капы (сама вырезала, на одном привале, за вечер, пока мы с Сурмой ругались из-за маршрута), своя манера вешать рюкзак чуть набок, потому что левое плечо после прошлогоднего тянуло к дождю. Двадцать два ей было. Или двадцать три. Я каждый год забывал и каждый раз стеснялся переспросить — глупо как-то, ходим вместе третий сезон, а возраст напарницы уточнять иди.
Она закатила глаза. В темноте, понятно, я этого видеть не мог, но услышал — у Вехи закатывание глаз получалось со звуком, чем-то вроде короткого выдоха через нос с лёгким присвистом, и по этому выдоху я её слышал всю.
— Год слушаю, — бросила она в сторону огня, не отвлекаясь от своих носков. — Ровно год. Те же реплики, те же лица. Сплошная деградация.
— Малая, — Сурма даже не повернулся, продолжая цедить свой «чай». — Не лезь под руку. У нас тут дискуссия.
— Я не лезу. Я констатирую. Регресс и отсутствие новых аргументов.
Я перевёл взгляд с углей на неё. «Малой» её звал только он. Всегда. Если бы в нашей группе затеяли голосование на право так к ней обращаться, результат был бы предсказуем: два голоса «за» — самого Сурмы и Вехи. Остальные бы просто промолчали, глядя в сторону. Потому что один раз я уже видел, как какой-то заезжий фраер из «свободных» попробовал вякнуть что-то в таком духе. Повторять желающих не нашлось.
Ясень молча шевельнул костёр и подбросил пару веток. Огонь у нас всегда горел ровно, без искр и лишней копоти. Никто его за это не благодарил, да он, по-моему, и не понимал, что за такое благодарят. Подкинул — сел на место — взялся за консерву.
«Совок». По сорок гривен у Боровка. Я эту жестянку метров за тридцать узнаю, по одной зазубрине на крышке. Хорошая тушёнка, честная. Мяса в ней в этом сезоне было побольше, чем во всех остальных, вместе взятых. Ясень вскрыл банку коротким движением ножа, и по пятачку сразу поплыл густой запах говяжьего жира.
Желудок тут же отозвался коротким спазмом. Ясень подцепил ножом кусок и принялся по-стариковски жевать, уставившись в пламя. Веха покосилась на него, дёрнула носом, но ничего не сказала.
Я заметил, что банка-то не его. Ясень доедал паёк Сурмы, причём делал это так буднично, будто они одну пайку на двоих ещё в учебке делили. А тот при этом старательно пялился в сторону, продолжая гнуть свою линию про чай и индийских слонов. Это у них тянулось давно, какая-то своя внутренняя бухгалтерия, в которую я не совался.
Чех пристроился чуть в стороне, на щербатом бетонном выступе, который когда-то был частью фундамента. На коленях у него лежал разобранный детектор — уже в третий раз за вечер. Чех его продувал, протирал какой-то специальной тряпицей, снова собирал и гонял тесты, поминутно сверяясь с блокнотом. Вид у него был такой, будто он не прибор чинит, а бомбу с часовым механизмом обезвреживает.