Александр Сенкевич – Венедикт Ерофеев (страница 7)
Жизнь и судьба Венедикта Ерофеева обескураживают тех людей, кто отказывается признать верховенство силы духа над властью тела. Литературное наследие, которое он оставил потомкам, подтверждает, что им успешно выполнена миссия творческого человека. Что это за миссия, четко и коротко сформулировал в отношении гения другого времени уже однажды процитированный мною Франц Грильпарцер, живший в XIX веке: «Моцарт дает связь с всеобщей жизнью дню сегодняшнему».
О том, как понимал эту всеобщую жизнь мира Венедикт Ерофеев и как она соотносилась с жизнью его родины и собственной судьбой, – эта книга. Надеюсь, что она не будет восприниматься читателем очередной о нем легендой. Я подозреваю, что многие из них имеют смутное представление о поэме «Москва – Петушки» и ее авторе. Они никак не могут понять, в чем, собственно, мудрость этого произведения. По правде говоря, я сам лет двадцать пять назад находился в таком же неведении. Разумеется, я оценил неизвестного мне автора как человека талантливого и парадоксально мыслящего. Однако не увидел религиозно-философского подтекста поэмы. Намного проницательнее меня оказалась Белла Ахатовна Ахмадулина[56], вместе с мужем Борисом Асафовичем Мессерером приехавшая в Париж в 1976 году. Она и Мессерер впервые прочитали поэму «Москва – Петушки» в доме ученого-слависта, литературоведа и переводчика Степана Николаевича Татищева[57], где остановились на пару ночей: «Степан дал нам, на одну ночь прочтения, неотчетливую машинопись повести “Москва – Петушки”, сказав, что весьма взволнован текстом, но не грамотен в некоторых деталях и пока не написал рецензию, которую срочно должен сдать в издательство. Утром я возбужденно выпалила: “Автор – гений!” Так я и Борис впервые и навсегда встретились с Веничкой Ерофеевым и потом (сначала Борис) вступили с ним в крайнюю неразрывную дружбу»[58].
Глава вторая
Человек – это звучит горько
Венедикт Васильевич Ерофеев, автор поэмы «Москва – Петушки», повести «Записки психопата» и трагедии «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора», был госпитализирован 10 апреля 1990 года в одноместную палату № 2317 на двадцать третьем этаже Онкологического центра им. Н. Н. Блохина, что на Каширском шоссе, для проведения лучевой терапии. Однако из-за его тяжелого состояния эта процедура была отменена. Ее заменили наркотическими анальгетиками. Помочь ему уже ничем не могли.
Его земной путь завершился утром 11 мая 1990 года, в 7 часов 45 минут. Через пять месяцев и 13 дней Венедикту Васильевичу Ерофееву исполнилось бы 52 года.
Петр Вайль и Александр Генис были одними из первых, кто отдал должное художественному дару автора оригинальных по стилю и содержанию произведений. Они попытались понять и оценить такое неожиданное и уникальное для русской литературы явление, как Венедикт Ерофеев. И, надо сказать, с необыкновенной проницательностью выявили в нем самом и его творчестве устремления, совершенно нетипичные для психологии советского человека. То, что сразу выделило его среди многих других авторов, составляло сущность его личности и новизну его прозы. В своем эссе 1982 года «Страсти по Ерофееву» они убедительно объяснили, почему поэма «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева без особых усилий рекламы привлекла к себе внимание читателей во многих странах: «Сколько бы книг ни написал Венедикт Ерофеев, это всегда будет одна книга. Книга алкогольной свободы и интеллектуального изыска. Историко-литературные изображения Венички, как выдумки Архипа Куинджи в живописи, – не в разнообразии, а в углублении. Поэтому вдохновленные Ерофеевым “Страсти” – не критический опыт о шедевре “Москва – Петушки”, но благодарная дань поклонников, романс признания, пафос единомыслия. Знак восхищения – не конкретной книгой, а явлением русской литературы по имени “Венедикт Ерофеев”»[59].
Сам писатель стал широко известным в родной стране только за два года до смерти.
Венедикт Ерофеев знал, что от смерти не уйдешь, и записал в одной из своих «Записных книжек»: «Когда Господь прибирает нас к рукам – против Него нечего возразить»[60]. Процитирую еще две другие, откуда-то взятые им реплики на ту же тему. Они напоминают указания вышестоящих нижестоящим, обязательные для исполнения. Венедикту Ерофееву категоричность была не присуща. Эти реплики принадлежат не ему, а другим литературным классикам. В них указана продолжительность жизни людей, к социально-психологическому типу которых он, по-видимому, относил и самого себя: «Байрон говорит, что порядочному человеку нельзя жить более 35 лет, Достоевский говорит: 40»[61].
У меня создалось впечатление, что Венедикт Ерофеев вообще не рассчитывал на долгую жизнь. Если думал бы иначе, то не стал бы шарить по книгам и записывать в блокнот подобные советы. Нашел бы у великих людей более оптимистические высказывания о том, что долгая жизнь хорошему человеку – в радость, а плохому – в мучение. С годами Венедикт Васильевич, как мне представляется, склонялся к пушкинскому ощущению жизни:
Умирал он мучительно и долго. Однако не в безвестности, а на пике славы. Своей неожиданно пришедшей популярностью не обольщался. В последние годы даже ею тяготился. Прочитал у Оноре де Бальзака, что этот скоропортящийся продукт людского честолюбия требует осторожного и внимательного к себе отношения. Ст
Был Венедикт Ерофеев терпим к человеческим недостаткам. Перед другими людьми не заносился. Понимал, что гордыня ни к чему хорошему не приводит. Он был мудр, ироничен, обходителен, а когда того хотел, обаятелен. Знал по собственному опыту, что люди в большинстве своем «действуют под влиянием заблуждения, но далеко не из подлости»[63]. Не потому ли он был снисходителен к вульгарной трактовке читателями и критиками своих сочинений. Реагировал на восторги почитателей своеобразно – осторожно подливал масло в пламя их восторженных эмоций. Помнил, что степные пожары тушат встречным огнем. При этом знал, что не стоит перебарщивать, иначе сам ненароком сгоришь раньше отведенного судьбой срока.
Отличался Венедикт Васильевич от многих людей одной особенностью – невероятной памятью, которая, как водоворот, затягивала в себя всё, что он слышал, прочитал, на что смотрел и чего касался руками. Эти захваченные им частицы собственной жизни и чужого опыта крутились в его сознании, как в барабане стиральной машины, уже существующие вне всякой иерархии, но находившиеся теперь в его безраздельной власти. Питать его мысли и чувства – вот в чем состояла их
Венедикт Ерофеев был человеком наблюдательным и жадным до новых впечатлений. Как-то отметил в одной из «Записных книжек 1979 года»: «Я на мир не смотрю, а глазею на него»[65].
Была у него привычка на протяжении нескольких десятилетий в беглой, полудневниковой форме записывать многое из того, что его заинтересовало из увиденного, услышанного и прочитанного. По этим сохранившимся записям в многочисленных блокнотах восстанавливается весь спектр его духовных и житейских интересов. Венедикт Ерофеев обращал внимание на всё, что имеет отношение к личности человека, его взаимоотношениям с другими людьми и миром природы. Понятно поэтому, почему он пытался узнать как можно больше о жизни людей выдающихся. Главным образом его интересовали те из них, кто не соответствовал расхожим представлениям о гениях. У него множество выписок о патологических нарушениях в психике этих людей, причиной чему были либо наследственность, либо те или иные заболевания. Этот интерес возник в нем не ради утоления праздного любопытства, а из-за желания понять, почему даже самые известные и почитаемые политические деятели, писатели, художники, музыканты всех времен и народов несовершенны и в какие-то моменты своей жизни выглядят малоприятными, опасными и даже жалкими в глазах современников и потомков. Венедикт Ерофеев любил покопаться, как на городской свалке, в истории человечества и в биографиях ее творцов. На что-нибудь да натыкался, всякий раз обнаруживая для себя много полезного, любопытного и поучительного. Особенно его привлекали два века: XIX и XX. Ему не терпелось узнать, что ждет за горизонтом его самого и мир, в котором он живет.
Венедикту Ерофееву был присущ взгляд на наблюдаемые им события в перспективе их дальнейшего развития. Надо отметить, что ничего хорошего писатель не предвидел, о чем свидетельствует выписка в его тетради из статьи 1870-х годов Николая Николаевича Страхова[66], философа, публициста, литературного критика: «Мы ведь с непростительной наивностью, с детским неразумением все думаем, что история ведет к какому-то благу, что впереди нас ожидает какое-то счастье, а вот она приведет нас к крови и огню, к такой крови и такому огню, каких еще мы не видели»[67].