18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Сегень – Пир победителей (страница 7)

18

– Мы по своим стрелять не будем! – приняв повелительную позу, заявил Драчёв прискакавшему прапорщику Гумилёву, когда тот объявил, что 1-я бригада получила ультиматум, требующий разоружения, но этому ультиматуму не подчиняется.

Гумилёв молчал, не зная, как сказать о самом страшном, и Павел Иванович продолжал:

– Говорят, что вы тот самый поэт Гумилёв. Разве можно представить, что Пушкин стал бы стрелять по декабристам на Сенатской площади? Скажите, стал бы?

– Нет, Пушкин не стал бы, – потупился адъютант Занкевича.

– А прочтите какое-нибудь своё стихотворение, пожалуйста, – попросил присутствовавший при разговоре повар Арбузов.

– Что ж… – поднял глаза поэт и офицер. – Охотно.

И он стал читать:

Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвёртый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого, что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки, Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают штыки. Я кричу, и мой голос дикий. Это медь ударяет в медь. Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть! Словно молоты грозовые Или волны диких морей, Золотое сердце России Мерно бьётся в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.

– Хорошие стихи, – сказал Арбузов.

– Золотое сердце России… – задумчиво повторил строчку Драчёв. – Хорошо пишете, а служите не тем. Так вот, товарищ поэт, передайте вашему начальству, что мы по своим стрелять не намерены.

Но не все в лагере Курно разделяли решимость таких, как Павел Иванович, многие поддались агитации меньшевиков и эсеров, стоявших за насильственное разоружение куртинцев, и даже готовы были стрелять по своим братьям, крича, что такие позорят звание русского воина, а в России тянут народ за собой в пропасть.

Тучи продолжали сгущаться. Глоба от лица Совета решительно заявил, что оружие они сдавать не будут, готовы драться и лучше внять их требованиям и отправить 1-ю бригаду на Родину. А кто хочет и дальше проливать кровь за французов, могут оставаться.

В ответ Занкевич объявил мятежникам голодный рацион довольствия и окончательно лишил денежного довольствия, дабы они не могли покупать у местных торговцев. Чувствуя надвигающуюся беду, четыре сотни солдат и унтер-офицеров ушли из лагеря Ля-Куртин. Оставшиеся растянули над дверями своего Совета полотнище с лозунгами: «Долой империалистическую войну!» и «Возврат в Россию!». А над дверями комитета в Курно появилась противоположная надпись: «Война до победного конца!», причём почему-то на французском: «Guerre jusqu'au fin victorieuse!»

В середине августа Занкевич прислал мятежникам совершенно немыслимый приказ: «Солдатам лагеря Ля-Куртин. Приказываю сегодня же изъять и арестовать 100 человек ваших вожаков, заставивших вас встать на преступный и гибельный путь. Арестовать, кроме того, еще 1500 человек наиболее беспокойных, а потому нежелательных в ваших рядах элементов, вносящих разложение. Исполнение сего приказания я буду считать первым шагом признания Временного правительства и моих распоряжений». Прочитав его вслух, Глоба увидел, что все вокруг смеются, и сделал с приказом неприличный жест.

– Подтёрся! – пояснил один из куртинцев, присутствовавший при этом событии, перебежавший из Ля-Куртина в Курно со взволнованным рассказом о том, что творится в мятежном лагере.

Понимая, что впереди расправа, из десяти тысяч сажеедов тысяча сложила оружие и переместилась в расположение 3-й бригады. Но когда Занкевич предупредил курновцев о возможном применении ими оружия против куртинцев, те большинством голосов выразили несогласие.

Из Петрограда генерал Корнилов, будучи тогда главнокомандующим Вооружёнными силами России, по согласованию с временным правителем Керенским, прислал во Францию приказ применить оружие и создать военно-полевой суд для дальнейшей расправы над сажеедами.

К этому времени в Ля-Куртине от голода уже забивали лошадей, а Занкевич пустил слух, будто мятежники намереваются совершать грабительские нападения на окрестные селения, и жители бросились вывозить из домов всё ценное или даже и вовсе эвакуироваться.

2-я артиллерийская бригада, задержавшись во Франции, разместилась в лагере Оранж и в начале сентября получила приказ выступить на усмирение сажеедов. А в лагере Курно было объявлено, что все, кто согласится идти и стрелять в мятежников, после усмирительной акции будут в качестве награды отправлены в Россию. Для пяти карательных батальонов Занкевич придумал красивое название: «батальоны чести»!

– Братцы! – увещевал своих сослуживцев старший унтер Драчёв. – Вы не в батальоны чести идёте, а в батальоны бесчестия! Покроете себя на всю жизнь позором.

Кто-то прислушивался к нему, а кто-то нет. Поручик Урвачёв артистично убеждал в необходимости подавления мятежа:

– Ох, дураков у нас немало на Руси. Все это больше мелкота людская, сажееды с фабрик, народ нетвердый ни башкою, ни душой. Так им без всякого труда парижский большевик мозги на сторону свернул. Одна беда, что у начальства нового ни смелости, ни ума не достает. Нам приказать бы – озорникам по ряжке вдарить, слегка покровянить патреты. Ей-ей бы сразу все пришло в порядок. А то ведь грех какой, позор во Франции, да и на всю Россию!

В итоге из десяти тысяч сажеедов в пять карательных батальонов записалось по восемьсот человек в каждый. Командовал всеми грузин полковник Георгий Готуа. 10 сентября лагерь Ля-Куртин был окружён карательными батальонами 3-й бригады, 2-й артиллерийской бригадой и французскими войсками. На следующий день, когда в лагере проходил самодеятельный концерт, раздались первые выстрелы из ружей и пулемётов, но пока только предупредительные, никого не убило и не ранило. Затем снова прошли безрезультатные переговоры, и 15 сентября лагерь подвергся уже более сердитому обстрелу. А на другой день заговорили пушки…

Эти дни запомнились Павлу Ивановичу как одни из самых страшных в жизни. Слухи приходили то ужасающие, то утешительные. То говорили, будто весь Ля-Куртин снесён с лица земли артиллерийскими орудиями и погибло несколько тысяч мятежников. То поступали сведения противоположные, будто после первых залпов пушек сажееды сложили оружие и сдались, погибло человек десять, не больше, раненых не более двадцати.

Первое будоражило: погибли, но не сдались! Хотели в Россию земную, а отправились в Россию небесную. Второе успокаивало: слава богу, обошлось без больших жертв. Но при этом как-то тоскливо на душе: испугались, не захотели идти до конца…

Ещё в лагере Курно появилось большое количество худых и высоких негров, какие-то сенегальцы на полпути из Марселя на фронт, они сновали повсюду и постоянно смеялись, скаля немыслимо белоснежные зубы. И кто-то из наших, нисколько не шутя, предположил, что их прислали доедать убитых сажеедов. Вот, мол, от этого-то они и радуются, предвкушая свежую человечинку. И хотя подобное, конечно же, бред собачий, в затуманенном сознании тревожная мысль билась: а вдруг возможно? Кто мог ещё недавно подумать, что в России не станет царей? Это казалось немыслимым, а вот, пожалуйста, случилось. И может быть, вовсе порядок вещей на Земле нарушился, и негры будут впиваться своими крепкими зубищами в русскую плоть! И когда сенегальцы ушли из Курно, думалось: неужто отправились в Ля-Куртин людоедствовать?

В конце сентября так называемые батальоны чести вернулись в лагерь Курно, выглядели они помятыми, но не от сражений, а от великой пьянки, которую им организовали победители. Они наперебой рассказывали, что всё обошлось легко, потерь с обеих сторон мало, а тот самый артистичный оратор поручик Урвачёв, выступая на митинге, со смехом описывал события:

– Я же говорил, что сажееды – мелкота людская. Народ нетвердый ни башкою, ни душой. Красными знамями всюду разукрасились и думали, мы спугаемся. А как только мы им по ряжке вдарили, сразу же осели на корточки, башки свои ручками обхватили и обоссыкались. Пошли сдаваться. Только последние человек сто для форсу ещё отстреливались, но и то скоро лапки кверху подняли. Ихний зачинщик по фамилии Глоба последним сдался. И сам как есть глоба – длинный, что твой шест, придурок. Сажееды!

– А сколько их там погибло-то?

– Да человек пятнадцать. Потому что быстро сдаваться стали, как только им патреты покровянили.

– А прапорщик Гумилёв что там делал? – спросил Павел Иванович.

– А ничего, – ответил Урвачёв. – Генерал Занкевич поменял адъютанта, у него теперича поручик Балбашевский, герой-прегерой. Лично вёл против мятежников, сам двоих застрелил.

– А ты-то скольких сам убил? – спросил кто-то.

– Я-то? Я, братцы, шашкой махал. Скольких уложил, не могу сказать точно.

– Так как же тогда получается? – спросил Драчёв. – Если всего человек пятнадцать их погибло, двоих застрелил Балбашевский, а остальных ты шашкой порубил? Ну и гад же ты!

– Сколько всего там погибло, отвечай! – возмутились курновцы.

– Да идите вы к чёрту! – разъярился Урвачёв, но тут его схватили за горло:

– Отвечай, стерва!

– Да наврал я, братцы, ни одного… – захрипел глупый хвастун.

Его отпустили, едва не задушив, так что он ещё долго откашливался.

Хотелось верить, что немного там погибло во время карательной акции. И как-то легче на душе стало, что хороший поэт Гумилёв не участвовал лично в расправе, поскольку больше не служил адъютантом у генерала Занкевича, палача Ля-Куртина.