Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 106)
— Ох ты, у вас дача.
— Мы на ней круглый год живем.
— И пруд есть поблизости?
— А как же! Не поблизости, а прямо на нашем участке. Летом купаемся.
И все это потом вошло в фильм, а Толик безукоризненно повторял то, что произносил год назад.
Когда возвращались из Пушкина, Марта спросила:
— Ёлочкин, а Вероника на каком самолете разбилась?
— На Ту-104. Йо-о-о-пэ-рэ-сэ-тэ!
— Ох, Ёлкин ты Палкин!
С мая воодушевленно приступили к написанию сценария, он получался у Ньегеса легко, но обильно, и приходилось обрубать многие цветущие ветви, Сашка даже предложил не мелочиться и подать заявку на телевизионную четырехсерийку — сериалы уверенно входили в моду, — но реж отказался.
Толик терпеливо ждал, покуда шла волокита с решением об усыновлении, он понимал, что мир взрослых устроен как-то не слишком логично, и смирялся с несовершенствами мира. А им не разрешалось даже взять его к себе в гости, якобы чтобы потом не травмировать психику ребенка, если ничего не получится. И лишь осенью все наконец разрулилось.
Но сначала ударила смерть. Умер Шукшин. На съемках «Они сражались за Родину» у Бондарчука. Инфаркт миокарда. На теплоходе «Дунай», где в отдельных каютах жила съемочная группа. Внезапная смерть казалась странной, загадочной, расползались слухи, что его убили каким-то там газом, мол, в последнее время слишком много позволял себе критиковать власть. В Доме кино звучали прощальные речи: Ермаш, Герасимов, Ростоцкий, Санаев, Александров, Бондарев. Незримов сказал: мы с ним то ссорились, то мирились, и повторил то, что Макарыч произнес при их последней встрече. Похороны на Новодевичьем, неподалеку от авиаконструктора Лавочкина, первый участок. Дождь, желтая листва, жалобные дочки, бледная вдова.
— Меня не рядом с ним. А то еще придет опять про своего Стеньку Разина. Лучше с соседями — Твардовским да Исаковским.
— А ты что, тоже собрался?
— Ну, мало ли. Макарыч всего на год меня старше.
— Я не поняла, а Толика мы зачем собрались усыновлять?
А через несколько дней как раз впервые Толик к ним на дачу приехал, учил их правильно постель заправлять, терпеливо дождался, когда сварятся спагетти, до них лишь того-сего по чуть-чуть отведал, а уж когда Марта Валерьевна навалила ему полную тарелку и обильно посыпала пармезаном, он всю умял, но на вопрос, хорошо ли, сказал, что предпочитает толстые макароны и другой сыр. Незримов откопал в шкафу коробку длинных отечественных макарон.
— Во-во, эти, — обрадовался мальчик. — Если можно, в следующий раз. Если, конечно...
— Конечно! А сыр какой-нибудь костромской или российский, — смеялся потомок богов. — А то спагетти, пармезан, аста ла виста, прего, синьор, грация, синьора.
Покушав, Толик ходил по даче, осматривался.
— О, это же вы! — сказал он портрету Марты Валерьевны работы Ильи Глазунова. — Только на вас сильный ветер.
Пару лет назад Илья изобразил ее в теплом сером свитере на ветру, алый шарф стремился убежать с шеи, как флаг.
А Джоконду, сидящую в настенном календаре «В мире прекрасного», Толик не одобрил:
— Эту тетку я уже где-то видел. Нехорошая тетка, хитрая.
Незримовых распирал смех. И конечно же его потянуло на пруд.
— Здоровско. Жаль только, сейчас ни то ни сё — и купаться нельзя, и на коньках. А там рыбы живут?
— Не-а.
— Зря, надо бы рыб завести. И удочкой их ловить.
— А ты что, на коньках катаешься?
— Нет еще, но очень хочется.
В целом ему все понравилось. Ночевал в своей кроватке, в отдельной, отведенной ему комнате, и тут случилось непредвиденное — ночью он пришел к ним весь в слезах.
— Что случилось? Страшно?
— Нет, не страшно.
Долго выпытывали, в чем дело, пока не выяснилось, что он еще ни разу в жизни не оставался один. Всегда с другими детьми. Этого они не учли. Пришлось перетаскивать кровать к ним в спальню. Здесь он благополучно уснул. Задумаешься. Он что, все время теперь будет с ними в одной спальне? Ну, нет, авось постепенно привыкнет. Утром, когда везли его на Эсмеральде обратно в Пушкино, договорились, что он их впредь станет называть на «ты», и, прощаясь, Толик заповедал:
— Ты мне в следующий раз макароны варней делай, ладно?
— Варней?
— Ага. Я люблю, когда варные.
— Разваренные, значит, — догадался Незримов.
— А, понятно. Слушаюсь, товарищ начальник! — отдала честь Незримова.
Толик счастливо рассмеялся, потом вздохнул: эх, скорее бы снова к ним на дачу.
И они стали брать его каждый раз в субботу утром, а вечером в воскресенье отвозить обратно, он все больше врастал в них, а они в него, уже застилали кровать как полагается, а не тяп-ляп, убрали некоторые предметы, которые ему не нравились, например чертика из прихожей — а и вправду, на хрена такой, почти в каждом доме тогда появились: каслинского литья, с длинным хвостом, язвительные, растопыренными пальцами обеих рук показывает всему миру нос, дрянь полнейшая. Этого чертяку кто-то подарил Платону на тот злополучный день рождения, и нечисть осталась на даче, а тут как раз и сам Платон появился седьмого ноября, забрал свой подарочек. Больше года они не виделись, сын казался сильно изменившимся: замкнутым, осторожным, ни слова по-чешски; пробыл недолго, давайте дружить, забудем прошлое, я, конечно, провинился тогда, а сейчас все по-другому, я там в Уфе на хорошем счету, если сессию сдам на пятерки, обещают вернуть в МАИ. Так что вот такие дела.
— А почему вы в Черемушках не живете? — спросил он, напрягшись.
— Потому что это твоя квартира, — ответил Незримов.
— Но ты же там прописан. Если есть желание, можете там жить. Я, может, еще не сдам на пятерки и до лета в Уфе проучусь.
— Спасибо, но Черемушки будут ждать тебя, нам там жить не с руки.
Когда он уехал, Арфа возмущалась:
— Еще чего! Черемушки! Где ее портреты повсюду красуются. Где ее дух поганый никогда не выветрится.
— Ты так бушуешь, будто я хотя бы раз намеревался туда жить, — пыхтел потомок богов.
А под занавес года сразу два хороших события: наконец полностью оформили Толика и утвердили сценарий «Муравейника» с очень незначительными купюрами. Впрочем, Толика оформили тоже с некоторыми купюрами. Стать Анатолием Эоловичем Незримовым он отказался:
— Хочу быть как всегда. Мне фамилия Богатырев нравится больше. И отчество Владиславович лучше, чем Эолович.
Что бы понимал, шмакодявка четырех с половиной лет! Эол и Арфа с трудом сдержали обиду. Лишь оставшись наедине с женой, Незримов прошипел со злостью:
— Ишь ты, не хотят мою фамилию и отчество, чертенята паршивые!
— Ничего, перед школой поменяем ему, — старалась успокоить жена. — А до семи лет пусть походит под фамилией и отчеством своего папаши-убийцы.
И какая-то скорбная тень, хочешь не хочешь, а легла тогда на их отношение к усыновленному малышу, хоть он и оставался тем же хорошим, развитым и интересным мальчиком, которого они сразу заприметили, а он — их. Увы, хоть Толик и признавал их своими папой и мамой, но новыми, а про настоящих знал, что мать умерла, отец в тюрьме; лишь что отец мать укокошил — про то не ведал, бедолага.
А тут еще, как нарочно, вышел фильм Сергея Колосова «Помни имя свое», хотя, конечно, автор знаменитых «Вызываем огонь на себя», «Душечки» и «Операции Трест» никак не хотел таким названием ущипнуть Незримова.
Сценарий «Муравейника» Ньегес выдал кайфецкий, и уже чесались руки по нему снимать картину.
В ожидании решений худсовета сами участвовали в очередном скандальном обсуждении. На закрытый показ нового шедевра Тарковского позвали человек сто, не больше, почему-то писателей Бондарева, Нилина, Шкловского и Айтматова, композитора Шостаковича, физика Капицу.
— Должно быть, нас скоро будут тягать на совещания по поводу термоядерных реакций и новых симфонических произведений, — фыркнул Конквистадор при виде двоих последних.
— И правильно ли Бондарев пишет о войне, — согласился Незримов.
Фильм произвел на него неожиданное воздействие, все сто минут он раздражался, томился от скуки, морщился от нагнетания сугубо изобразительных приемов, но под занавес вдруг почувствовал, как внутри него открываются шлюзы и сквозь них обрушивается поток непонятного космического тепла. Да что ж такое-то! — его стало колотить, и, когда в самом конце фильма старушонка под мощные раскаты баховских страстей повела бритых наголо мальчика и девочку в поле смотреть на рассвет, рождающийся за лесом, он стремглав выскочил из зрительного зала в туалет, заперся в кабинке и несколько минут беззвучно рыдал, сам не понимая, откуда из него такие потоки слез. Потом долго перед зеркалом приводил в порядок раскрасневшееся лицо, интересуясь у него:
— А почему «Зеркало»-то? Ведь название было про какой-то там белый день. При чем тут зеркало? Вот ты, зеркало, скажи мне, почему Таракашка так назвал фильм?
Вернуться в зал следовало с важным видом. Он пропустил несколько первых выступлений и попал как раз к возмущенным речам Ермаша, у которого никаких шлюзов не открылось, постыдные рыдания не прорвались и слез не хлынуло. Выдержав паузу, Филипп Тимофеевич привел в действие свою гильотину:
— У нас, конечно, свобода творчества. Но не в такой же степени.
И что бы он и остальные ни говорили потом, стало ясно: с этим фильмом Тарковскому ничего не светит. И это при том, что подавляющее большинство высказывалось положительно, особенно почему-то приглашенные писатели. Дошла очередь и до потомка богов, и он, как всегда, сохранил честность: