реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Поляков – Первый рассказ (страница 8)

18

— В прошлую пятницу, — заговорил дед, — вышел я проверить объекты. По небу месяц бежит — светлынь. В такую ночь остерегаться нечего. Дошел до амбара… Глянул, да так и обмер: замка-то на дверях — нема! Хоть я и не из робкого десятка, но тут испужался. Однако ж пужайся не пужайся, а служба есть служба. Вскинул ружьишко — и к дверям. Слышу — разговор. И голоса знакомые донельзя. Засов заскрипел. Я — за угол. Пальнуть, думаю, успею, палец на курке. А поберечься надо. Их там, может, взвод. Гляжу — батюшки светы! — Кузьмич замок запирает. А рядом Андрюха. Оба — пьяней вина. Андрюха в сугроб бутылки, как гранаты, кинул. И пошли через двор в обнимку, будто со свадьбы. А за калиткой песняка вдарили. Как и положено…

— После работы угощались! На свои кровные! — сердито глядя то на деда Василия, то на Захара Яковлевича, проговорил Остроухов. — Фантазию разводит старый…

— И никакую не фантазию! — обиделся дед. — Кузьмичу пить врачи запретили. Он водку покупать не станет. Значит, ты принес. А к чему бы это тебе — две приносить? Аль много получаешь? Значит, у тебя такая задача была — выпить как следует… Я это к тому говорю, граждане, что вспомнилось мне, как не то в, сорок третьем, не то в сорок четвертом году дружок мой, Севастьян Савельич, царство ему небесное, жаловался мне. Так вот, после выпивки с Андрюшей Савельич спохватился вскорости, что куль с хромовыми голенищами как сквозь землю провалился. Ему, бедняге, цельный год пришлось только за половину жалованья расписываться. А Андрюха, между прочим, каждое воскресенье на базаре сапоги продавал…

— Не брал, не брал я! — взвился со стула Остроухов. — Голову режьте — не брал! Верно, выпивали как-то раз с Савельичем. Так не я, а он угощал… — Ему хотелось сказать, как было все на самом деле, но, решив, что не поверят, безнадежно махнул рукой.

А было так (Андрюшка помнит, словно это случилось только вчера): он подшил Севастьяну Савельичу две пары валенок, и тот угостил его досыта денатуратом, которого на складе было полно. А сапоги шил из новенького американского реглана. Он выменял его за два литра самогона у одного знакомого, который уезжал на фронт.

— Зачем, дед, напраслину на человека возводишь?! — неожиданно встал и сказал Туркин. — Остроухов находился при мне неотлучно… А угостил за то, что я ему пряжу отдал. Свою. Полтора кило. Товарищ Спиридонов подтвердит, что я уплатил… Остроухов, дед, воевал! Кровь проливал! Вон он какой, погляди! Двадцать пять лет на одной ноге! А ты его замарать хочешь?! Ты это брось, старик!

Остроухова словно кто придавил к стулу. «Как же это! — думал он, пряча глаза в пол. — Что я ему сделал хорошего? Ничего… А он за меня… Эх, если бы все началось сызнова… Эх, если бы простили! Признался бы, и баста! Да не простят… За такое к стенке надо ставить…»

Собрание бушевало.

Трезвов с минуту прислушивался к возгласам. Переговорил с сидевшим в первом ряду рабочим и, сердито водя глазами, поставил точку:

— Поступило предложение просить руководство провести расследование с привлечением следственных органов! Кто — за?

Андрюшку залихорадило. «Вот она — крышка!» — мелькнула леденящая душу мысль. Невидящими глазами посмотрел вокруг и через силу поднял непослушную, словно чужую руку.

Трезвов закрыл собрание, и Остроухов, расталкивая всех, заспешил к выходу. Больше всего на свете в эту минуту ему не хотелось быть на людях. Он готов был бежать куда глаза глядят, лишь бы никого не видеть, ни с кем не разговаривать, лишь бы не отвечать на вопросы, которыми — он знал — старики после собрания его забросают. А еще он боялся взгляда Туркина. Поглядит Туркин, и хоть руки вверх подымай и шагай в милицию писать на себя заявление: я, мол, шкурки уворовал. Не взгляд, а бурав, до сердца достает.

В цехе уборщица мыла полы. Остроухов прямиком, через лужи к вешалке. Суетливо оделся и — на улицу. Метнулся за угол. Горстью зачерпнул с фундамента снега, бросил в лицо. Обдало свежестью, обожгло щеки. «Придут с обыском, черта с два найдут, — подумал, успокаиваясь. — Допрашивать станут — не сознаюсь! Хоть режь! Попробуй докажи. Не пойман — не вор! Так-то, голубчики!»

Захлопала, тягуче поскрипывая, дверь. Показался народ. Дымили папиросами, шумно разговаривали. Впереди шли старики. Остроухов, грудь колесом, — к ним. Увидев его, все, словно по команде, умолкли. Напуская веселость, Остроухов сказал:

— Прикажу бабе сухари сушить… Жизнь прожил — мухи не обидел, а тут, с легкой руки деда Василия, грабителем стал…

Никто не ответил. Андрюшка заметался взглядом от одного к другому, ища поддержки. Молча, по одному, по двое, старики пошли через двор к калитке.

Показался Захар Яковлевич. Вслед за ним — бухгалтер. Остроухов заторопился наперерез. Он рассчитывал, что завяжется разговор, из которого удастся узнать мнение начальства. Но ни Захар Яковлевич, ни Спиридонов даже не взглянули на него. Остроухов рот раскрыл от удивления: уж кто-кто, а Захар-то Яковлевич всегда первым и поздоровается, и попрощается.

На крыльцо с шумом, гамом высыпала компания парней. Наваливаясь на перила и грохоча каблуками, они стали скатываться друг за другом по ступенькам. Те, что были наверху, не видели Остроухова, и смеялись, и что-то выкрикивали; первые же, поравнявшись с ним, умолкали и, сторонясь, спешили дальше.

«Все бегут… Как от заразы!» — в растерянности уставясь на парней, подумал Андрюшка. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь просто так, просто перекинуться парой слов, чтобы не чувствовать себя вышвырнутым на улицу наблудившим котом. Достал пачку и торопливо, роняя в снег, высыпал на ладонь папиросы.

— Налетай, цыплята! Закуривай!

Еще сегодня, перед собранием, сделай так Остроухов — и от пачки не осталось бы ничего. Теперь же к нему никто даже не подошел.

Мимо пробежал Сашка Золотов, пальто нараспашку, шапка на затылке, красный, как рак.

— Подожди, Стихоплет!

Сашка остановился. Глянул исподлобья.

— А ты молодец! Здорово режешь! — заискивающе хохотнув, сказал Остроухов. — Тебе не сапожничать, а на поэта учиться надо.

Сашка круто повернулся и побежал. Снег звонко прохрумкал у него под ногами, звякнула щеколда калитки, и стало тихо, как в безветренном лесу.

— Хоть бы слово сказал! Хоть бы ругнулся! Хоть бы собакой обозвал! — захлебываясь словами, выкрикнул в тишину Остроухов. Его охватило новое, более противное, чем страх, и цепкое, как паутина, чувство одиночества. Он еще до конца не понял его, это чувство, так непохожее на привычные болевые ощущения. К боли он привык.

Теперь все было иначе. Отчего-то нестерпимо хотелось упасть на землю и плакать. Словно он потерял что-то такое, чего больше никогда не будет иметь.

«Ты скажи, что я вор и плюнь в морду! — кричало все внутри у Андрюшки. — Но зачем не замечаешь меня? Мне же еще надо жить среди вас!»

Сутулясь и по-нищенски поджимая кисти рук в рукава тужурки, Остроухов заковылял в темноту, бормоча со всхлипом:

— Не-ет, Андрюша, так не пойдет! Надо что-то делать. Иначе подохнешь, как собака, и никто о тебе доброго слова не скажет. Будто ты и на свете не жил…

Санюра после ужина отдыхал перед телевизором, когда постучали. Света в передней не было, и он решил не открывать: постучат, постучат да уйдут, думая, что хозяев нет дома. Но на улице продолжали упорно грохать, и Санюра велел жене впустить непрошеного гостя.

В комнату ввалился Остроухов. Прямо в тужурке. Он знал, что Санюра не любит, когда гости не раздеваются, но снимать тужурку не стал. Ослабив шарф, прислонился к косяку.

Санюра включил свет. Не скрывая недовольства, спросил:

— Чего пришел на ночь глядя?

Андрюшка молчал. Он надеялся, что приятеля встревожит его поздний приход: как-никак они связаны одной веревочкой — Санюра должен это понимать. А он даже не пригласил пройти. Не отрываясь, смотрел Андрюшка на его гладкую шею и думал, что, будь помоложе да посильнее, подошел бы сейчас и рубанул сплеча по этой шее ребром ладони.

Санюра нетерпеливо задвигал бровями, и Андрюшка, не ожидая, когда тот заговорит первым, выпалил:

— Верни шкурки, Александр Акимыч!

Санюра насупился, засопел.

— Зачем они тебе?

— Хозяину верну…

Большой, грузный, как медведь, Санюра направился к Андрюшке. Увидев, как тот съежился и будто прилип к косяку, остановился около стола. Брезгливо скривил губы, передразнил:

— Хозяину, хозяину… Твои шкурки! Ты их не получишь, пока не отдашь долг! Понял?

— Как не понять! — Андрюшка оттолкнулся от косяка и, оставляя на ковре оттаявшую от ботинок грязь, шагнул к столу. — Очень даже понятно… В горло вцепился! Намертво! Только ты отдай шкурки. А не то нам крышка обоим!

— Что? — Санюра сжал кулаки. — Или застукали дурня?

— Да, да! Застукали, да еще как застукали-то! Я должен вернуть шкурки… Отдашь — про тебя ни слова…

— С повинной решил пойти?! Дурак! Так тебе и поверили. Бросят за решетку… Не посмотрят, что инвалид…

— И отсижу! Зато никто не скажет, что Остроухов дрянь!

— А если я их уже в оборот пустил? — спросил Санюра с издевкой. Он понимал, что Остроухов пришел за шкурками не от хорошей жизни, и решил вернуть их. Но прежде ему хотелось довести Андрюшку до такого состояния, чтобы тот повалялся в ногах и поплакал. Расплываясь в улыбке, добавил: — Опоздал ты малость, Андрей Егорыч…