Александр Нежный – Психопомп (страница 30)
Ему-то и позвонил Лоллий и, напомнив о себе, сообщил о кончине жены. Что он услышал в ответ? Слова сердечного соболезнования. Утешение и ободрение – но не какое-нибудь расхожее вроде того, что все там будем, а вдумчивое и многозначительное. Любовь Господа нашего Иисуса Христа ждет новопреставленную рабу Божию на Небесах. Смерть – всего лишь сон, от которого она пробудится, оказавшись в лоне Отчем. Дрогнувшим голосом молвил Лоллий, что просил бы… Он прерывисто вздохнул. По христианскому обычаю, но – Лоллий замялся – без личного присутствия. Ксения ее звали.
Когда застучал вбивающий гвозди в крышку гроба молоток, Лоллий простер руки и надрывно прокричал: «Ксюша!» Со всех сторон принялись его успокаивать пришедшие на похороны люди, числом десять, или одиннадцать, или двенадцать; Марк на следующий день уверял, что тринадцать. Выделялся меж ними родственник Ксении, двоюродный, кажется, дядя, отчасти напоминающий маршала Жукова – с лицом, будто вычеканенным на медали, и военной выправкой; «Соболезную», – кратко объявил он, стиснув, как клещами, руку Лоллия и взглянув на него светло-голубыми холодными глазами; были две подруги, одна довольно крупная, со скорбно сжатым ртом, и другая, маленькая, круглая, похожая на колобок, привстававшая на цыпочки, чтобы обнять Марка; явились два представителя литературы, избранные Лоллием в том числе и по той причине, что их счастливо обошли стороной пороки родной среды: их не грызла черная зависть к чужому дарованию, они не замирали от восторга при чьем-нибудь творческом крушении и – избави Бог – никогда в жизни не произнесли бы над неудачливым сочинителем, потрясая врученной для дружеских советов рукописью – как некогда это сделал злобный Джойс, – всё гнилье, сверху донизу всё гнилье, о нет! два приятеля Лоллия совершенно не завидовали одобрительной статье в газете или на каком-нибудь раскрученном сайте, предпочитая этому мелкому чувству философские размышления за чарой огненного напитка; зуд сочинительства их благополучно оставил, и они снисходительно улыбались стремлению собратьев к лаврам, известности и гонорарам – во времена, когда в литературе выжить было так же трудно, как карасю в отравленной нечистотами речке; пришли сослуживцы с венком: «Незабвенной Ксении Питоврановой – от товарищей по работе»; соседи, пожилая чета; товарищ Лоллия школьных лет, сейчас представлявший собой грузного, одышливого мужика, по цвету носа которого нетрудно было догадаться о его пристрастии; «Крепись, старик», – с этими словами он обнял Лоллия, обдав его крепким запахом только что потребленной водки, – и все они, сколько их ни было, утешали Лоллия, взывавшего к уже скрытой крышкой гроба, умиротворенной Ксении. Невосполнимая потеря, ужасная утрата, огромное горе, невозможно представить – так говорили все вокруг, и Лоллий, как ни был подавлен, понимал, что никто из них не может даже вообразить, каково сейчас ему, вдруг ощутившему, что его жизнь стала пустой, скучной и навсегда поблекшей. Марк обнял его за плечи и шепнул, что с мамой все хорошо. Лоллий кивнул и, как маленький, припал к груди сына, ища защиты и успокоения. Сияло над кладбищем ярко-синее холодное небо. Падали редкие снежинки – зима прощалась последними заморозками, покрывшими ветви деревьев ледяной сверкающей коркой.
Как это чудовищно – думал Лоллий – эта холодная красота, безмолвное торжество жизни, равнодушное, наполненное волшебным светом небо, заколдованные деревья, эта вот снежинка с ее миллион лет назад созданным узором, слетевшая и тут же канувшая в вечность, – чудовищно оттого, что она больше никогда не увидит ничего этого. Все осталось; эти люди; эти деревья; я остался, – а ее опустили в эту яму и засыпали темно-коричневой глинистой землей. Тоска, жалость, отчаяние перехватывали горло, и он, чтобы не разрыдаться, пил рюмку за рюмкой и отмахивался от Марка, напоминавшего, что объединенные теперь одной могилой бабушка и мама не одобряли употребление спиртного – тем более в безрассудных количествах. «Меня не берет», – отвечал Лоллий, чувствуя, однако, что его все дальше и дальше уносит от поминального стола. Вспыхивающая на солнце неисчислимыми искрами бирюзовая гладь открылась ему. Он сразу понял, что океан. Тихая волна с шорохом набегала на берег, столь чистая, что видны были быстрые стаи мелких рыбешек, колеблющиеся ярко-зеленые водоросли возле белых камней, похожие на блюдца ракушки с выщербленными краями. Не спеша передвигался по дну краб. Вот белый фонтан взметнулся вдали, и с восторгом первооткрывателя Лоллий подумал, это кит блаженствует в дивной своей купели, бьет мощным хвостом, играет от избытка сил, владелец морских просторов, первозданный исполин, повелитель рыб и опора земли. И дитя его рядом с ним, сильное и резвое, и где-то чуть поодаль супруга, царица морская. Святое семейство, краса мира. Небывалое счастье овладело им. Он ощутил в себе такую легкость, что, казалось, еще немного – и он полетит над всем этим лучезарным, сияющим миром. Тут совсем близко он заметил дельфинов. Он обрадовался. Дельфин – друг человека, кому не известно. Положим, начни он сейчас тонуть, и они дружно, всей стаей, приплыли бы к нему на помощь, и в их спасительном окружении он наверняка добрался бы до берега. Человек – неблагодарная тварь. Он настолько низок, что научил их таскать на себе бомбы и взрывать чужие корабли. Он в армию забрал их – в специальные подразделения боевых дельфинов. Извращенцы, кто это придумал. Друзья! – крикнул Лоллий и взмахнул рукой. Тогда один из них высоко выпрыгнул и кивнул Лоллию лобастой головой. Милый ты мой, едва не плача от счастья, сказал ему Лоллий. Как хорошо, что ты есть на свете.
И как хорош сам этот мир, не правда ли? Дельфин выставил из воды длинный нос, дружелюбно улыбнулся и промолвил, ну и далеко же ты забрался, братец ты мой. Лоллий кивнул, соглашаясь: далеко. Сам не знаю, каким ветром меня занесло. Не скажешь ли, где я? Всё там же, услышал он. Странно. В том городе, где он жил, нет ни кита, ни дельфинов, ни рыбок, снующих у самого берега, нет сверкающего океана и редких белых облаков вдали, а есть толчея людских толп, озлобление в каждом взгляде, серое небо и сизые дымы от бесконечного потока машин. Когда-то он обитал в переулке с деревянными домами, шумящими липами, чистым снегом зимой; все давно исчезло, и когда однажды он оказался здесь, то увидел тесно стоящие друг подле друга высоченные дома, набитые машинами дворы и людей с хмурыми, без тени улыбки лицами. И дом, в котором он жил, некогда самый большой в переулке, словно уменьшился в размерах и робким, беспомощным старичком стоял в окружении молодых наглых соседей. Он говорил себе: как жаль. О чем он жалел? О замощенном крупным булыжником переулке, по которому иногда дребезжал грузовичок или проезжала легковушка, черная «эмка» с человеком в сером плаще и такого же цвета шляпе рядом с водителем, или изредка громыхала телега, запряженная крупной сильной лошадью, оставлявшей на мостовой свой крепко пахнущий след? Нет; что жалеть о том, что невозможно сохранить? Переулок был обречен, словно человек в немалых годах, которого обошли стороной инсульт, инфаркт и смертельная опухоль, но который медленно и неотвратимо угасает от старости – подобно тому, как под лучами солнца тает, становясь все меньше и меньше, снежная гора с накатанным блестящим ледовым спуском. О фонтане во дворе, любимом детище домоуправа Багрова, которого однажды вечером два молодых человека вывели из конторы, усадили в машину и увезли в известном направлении – да так умело и надежно, что несчастный домоуправ с тех пор не видел ни дома, ни фонтана, ни карусели рядом с ним? Только в памяти Лоллия взлетали ввысь и опадали радужные струи – тогда как на самом деле фонтан давным-давно высох, и в точности, как в фонтане Бахчисарайском, у него уныло капала из ржавой трубы вода. О чем жалеть? О школе в соседнем переулке? Что ж в ней было такого, о чем можно было бы вздохнуть с умилением, дрожью в сердце и теплым чувством? Об учительнице географии, женщине лет сорока со смуглым лицом, усеянным крупными веснушками? Внезапно, посреди урока, пообещав показать французский канкан, она забралась на стол и принялась отплясывать на нем, к восторгу пятнадцатилетних олухов бесстыдно задирая юбку, напевая и помахивая указкой, которой только что показывала столицу Австралии город Канберру Через два года она умерла в лечебнице для душевнобольных. Или о соседе по парте, здоровом парне с косой челкой на лбу, от которого всегда несло табаком так, что учитель математики кричал на него резким голосом: «Сафронов! Мозги прокуришь!»? Последнее, что Лоллий слышал о нем, что в компании взрослых воров он ограбил сберкассу, был пойман и на восемь лет уехал в лагерь. Вернулся? сгинул на зоне? – Лоллий не знал. Удивительно было исчезновение людей из его жизни. Сколько их прошло рядом, и где они сейчас? Может быть, они умерли; может быть, живы; но для него все равно что умерли. И, встретив кого-нибудь из давних знакомых, людей из прошлого, он должен был приложить немалые усилия, чтобы в огрубевших и уже почти застывших чертах лица с набрякшими веками и начинающим отвисать вторым подбородком разглядеть черты другие, светящиеся молодостью, радостью и надеждой. Но ведь и так случалось, что напрасно всматривался Лоллий – всматривался, не узнавал, но с фальшивой бодростью восклицал: ну как же! – и напряженно ждал, когда этот человек обмолвится хотя бы словечком, из которого стало бы ясно, кто он и с каких пор знаком с Лоллием. О чем жалеть? Не жизни жаль, бормотал он, вспоминая… а жаль того огня, который когда-то так сильно горел в нем, но с годами становился все слабее и вспыхивал лишь изредка, сообщая воображению легкость и выхватывая из мрака, казалось бы, позабытые слова. Он шел берегом, постепенно поднимающимся вверх, – так что некоторое время спустя, глядя вниз, уже не различал в воде ни быстрых маленьких рыб, ни камней, ни лежащих на дне раковин. Вода казалась темнее; лишь там, где океан сливался с небом, она по-прежнему вспыхивала ослепительными белыми огнями. Слева стеной стояла высокая трава. Изредка налетал ветер, верхушки ее пригибались, и все сплошь становилось тогда тускло-серебряным. Отчетливо стали доноситься до него немолчные, пронзительные, вселяющие тревожное предчувствие крики. Он брел дальше. Крики усиливались, заглушая шорох набегающей волны и шелест травы. Наконец, тяжело дыша, он выбрался на каменистую площадку и обомлел от несметного количества поднявшихся в воздух чаек. Они кружили, пролетали с ним рядом, спускались ниже, к своим гнездам в отвесных белых скалах и, как весталки, нестройным хором сулили испытания и утраты. «Что вы кричите, злые птицы, – сказал Лоллий. – С ума сойти». Крупная чайка села возле него, взглянула желтыми круглыми глазами и, склонив белую голову, явственно произнесла: «А тебя никто не звал». Он потерял дар речи. Нехорошая птица. Она призывно крикнула – и тотчас подлетели три чайки, одна больше другой, уселись в круг и уставились на Лоллия янтарно-желтыми недобрыми глазами. «Это коршуны какие-то, а не чайки, – со смутившимся сердцем подумал Лоллий. – Белые, а крылья черные». Он спросил: «Что надо?» Одна из птиц вспорхнула и, подлетев к нему, ударила изогнутым клювом в затылок. Лоллий согнулся и прикрыл голову руками. Теперь уже все четыре чайки кружили над ним и пронзительно кричали: «Жалкое создание! вон отсюда! не знаешь, куда пришел!» Он поискал глазами какой-нибудь увесистый камень. Но всё камушки попадались ему. Тут его клюнули в руку, и он со всех ног пустился по тропе, полого спускавшейся к кромке воды. Куда я бегу? Бедный Лоллий Питовранов, куда тебя занесло? Он оглянулся. Проклятые птицы. У горизонта собиралась туча, солнце скрылось, и океан потемнел. Его осенило. Совсем не случайно оказался он здесь. Когда-то – Лоллий, правда, не мог вспомнить, где и когда это случилось, – он потерял нечто важное и с той поры жил путано, без одухотворяющей цели, со смутной верой, соседствующей со столь же неясным неверием. Как трава растет – так он жил. Что он потерял, Лоллий не знал; незнание мучило, как давно застрявшая заноза, и наводило на предположения, совершенно невероятные. Может быть, ему посчастливилось найти омфал – настоящий, в отличие от камня в Дельфах и чаши в храме Гроба Господня? И как один из немногих избранных, он мог укрепляться исходящей от омфала силой родившего Землю Хаоса? Омфал. Почему омфал? Он свернул налево и по едва заметной тропе двинулся сквозь высокую – местами выше него – траву. Какой Хаос? Говорят, была вспышка. Еще говорят, что потрудился Создатель. Зиждитель. Творец. Однако если Создатель образовал Землю и все, что на ней, распростер над ней Небо и, как алмазами, украсил его звездами, если Он повелел ветру – дуть, дождю – лить, морю – бушевать, то разве не лучше было бы Ему не баловаться скульптурой и не лепить из пыли и грязи человека, заранее зная, на какие гадости тот способен? Чтобы Земля до скончания века пребывала в своей чистой, своей величественной и трогательной красоте. Или, возможно, было ему указано на священный алтарь, чудесная сила которого ободряла слабых, укрепляла колеблющихся и пробуждала охваченных дремотой? Алтарь этот, должно быть, здесь, в тайном месте, вдали от дерзких взглядов, от скверны мира, окруженный океаном, плавающими в нем гигантскими рыбами и застилающими небо тучами птиц. Нет. Lituus[28] сломан, факел потушен, алтарь упразднен. Но подумаем в другом направлении. Не станем искать вовне. Поищем в себе. Часто ли в последние годы посещало его дивное состояние, при котором он словно бы разделялся надвое, и один Лоллий с тихим восторгом наблюдал, как второй, едва поспевая, записывал приходящие к нему извне слова, создающие ранее никому не ведомую жизнь? Еще и потому это волшебство так поражало его, что еще пять минут назад он и не помышлял о чем-либо, даже отдаленно напоминающем вызванный им из прабытия мир с его багровыми дымами, протяжными гудками встречных поездов, узкими улочками маленьких городов и людьми с их греховными помыслами, благородством и низостью, верностью и предательством, ненавистью и любовью – с их рождением и их смертью. Где это все?! Жалкий человек, лукавый раб и ленивый, где закопал ты данный тебе Хозяином талант? В предвестии собиравшейся непогоды темнело небо. Или ночь готовилась накрыть мраком этот дивный и странный остров?