Александр Нежный – Психопомп (страница 32)
памяти воспоминание, как он бесстрашно вышел ей навстречу и метким выстрелом ее усыпил; если наши журавли курлычут, призывая его лететь вместе с ними в дальние страны; если наши древние амфоры томятся в ожидании, когда, наконец, он спустится за ними в морскую пучину, – то разве не представляет его жизнь особой ценности? Разве не следует оберегать ее, как зеницу ока? Надеемся, до посягательства не дойдет. Не приведи Бог кому-нибудь шевельнуть поганым пальцем против пассажира № 1. Тотчас с нечестивцами упокой. Из «Гюрзы», славного пистолетика, с полсотни метров пробивающего бронежилет; а надо – «Оса»[30] пальнет. Вж-ж-ик – и мокрое место. И вот один за другим три одинаковых «Ауруса», три комода на колесах, черных, как декабрьская ночь. Поломай голову, враг лютый, – в котором? Пытайте меня, как враги – партизанку, но услышите в ответ все те же мужественные слова: «Не выйдет же… трах-тиридах… вашу мать». Он покойно сидит на заднем сиденье одного из них. Временами он задремывает, что свойственно человеку в изрядных летах, роняет голову на грудь, всхрапывает, вздрагивает, просыпается, утирает нечаянную слюну и затуманенным взором смотрит в окно. Сплошь дома. Люди живут. Удивительно. Сами не знают, как счастливы. Блаженны. Как в церкви поют: блаженны те, блаженны эти. В самом деле, какие у них заботы? Ах, свободы мало. Зачем вам свобода? В России свободы не было и не будет. Дай вам свободу, вы такой бардак устроите, в сто лет не разгрести. Дорого мне стоит ваш покой. Или вы полагаете, война только там, где пушки палят и пехота «ура» кричит? Заблуждаетесь. Тринадцать могущественных орденов сплотились против нас в духовной битве страшней Сталинградской. Знаю. Уже готовят мне в погибель похожую на меня деревянную куклу, выдержанную в могильной земле и вскормленную кровью девственницы и спермой мужчины. Уже вырастили черного петуха, чтобы во зло мне зарезать его глубокой ночью на православном алтаре. Уже выкопали столетний череп и произнесли над ним магические слова, после чего он, как подлый вор, должен похитить мой разум. Жуткой силой обладают тайные ордена; древними страшными заклятиями безвременно сводят человека в могилу. Знаю. Но третьего дня совершив полет на планету Нибиру, от обитающих там высших сил я получил заверение, что происки тайных орденов будут пресечены. Кукла – уничтожена. Петух – сдохнет. Мозги – сохранены. Больше уверенности, далекий друг, сказано было мне. Ничто так не ослабляет личную власть, как предательское чувство незаконности обладания ею.
Где ж ее, однако, взять, эту уверенность?
Он проехал. Следовали за ним джипы с врачами, саперами, микроавтобус с бойцами спецназа – и, замыкая череду черных автомобилей, неслись полицейские «Форды», проверяя, нет ли позади подозрительных «хвостов». Мчалась, мчалась на закат солнца черная стая, останавливая на своем пути всякую жизнь, – и куда стремилась она? Какой неведомой недоброй силой собралась она вокруг невзрачного человека, скрытого от мира темными стеклами? Боже, что нам ждать от нее? Пронесется ли, как овладевший Россией дурной сон; как затянувшее небеса серое облако; как ненастье, от которого всякий старается укрыться – в доме ли своем, в общении с близкими, или в вине, на недолгое время отгоняющем едкую тоску? Или зависнет на десятилетия, иссушая живое слово, угнетая истину и плодя вокруг бесчестье и срам?
И все вдруг тронулись, дернулись, поползли, ожили и тотчас забыли о муках ожидания и его главном виновнике, то есть сразу отпустили ему все грехи, в том числе и грех презрения к собственному народу, – незлобивые сердца! так выпьем же за терпеливый русский народ! выпьем за его вековую готовность таскать на своем горбу всякого самозванца и его прожорливую рать! – и дальше, дальше, пока не преградит дорогу какая-нибудь гадость в виде дорожных работ, заглохшей машины и ударившихся друг о друга автомобилей, не исключено, что сразу трех, а то и четырех, – до поворота на улицу Лобачевского и, дотянув по ней до левого поворота на Ленинский, встал почти на полчаса. За что? – в отчаянии спросил он у беспощадного неба, услышал в ответ: за грехи человечества и обреченно кивнул. Не легче было и на проспекте, заклейменном именем человеконенавистника, фанатика и паралитика. Собственно говоря, с какой стати должна быть легкой жизнь в городе зловещих призраков, обитающих в зиккурате, в могилах у Кремлевской стены и в самой стене? Не ждите ничего хорошего, если вы прописаны на улице имени Вельзевула. Марк снова кивнул, соглашаясь со своей участью. Все теперь было ему безразлично: и приготовившийся взлететь тускло-серебряный Гагарин, и корчма «Тарас Бульба», неподалеку от которой взад-вперед уныло ходил ряженый в синих шароварах и вышитой украинской рубахе навыпуск, перехваченной пояском, и даже гигантский истукан с демонами революции, возле которого в красные дни минувшего календаря собиралась небольшая толпа мрачных людей и драл глотку человечек с морщинистым лицом гуттаперчевой обезьяны. Затем полз в тоннеле, гудящем нестройным гулом чудовищного оркестра, и, выбравшись, чуть быстрее покатил по Зацепу, по мосту над каналом, и снова пополз по забитому машинами Большому Краснохолмскому с темными водами Москва-реки внизу, тупо раздумывая, а где же здесь были холмы? – и, наконец, улица Народная, поворот, разворот, и вот он, сам себе не верю, треклятый Гончарный, вот аптека, магазин, панельный дом, подъезд, домофон.
Оля, безжизненным голосом сказал Марк, открывай…
Первый раз он был здесь три года назад ранним летним утром после лившего всю ночь дождя. Он перепрыгнул лужу перед подъездом, поскользнулся, чуть не упал, забрызгал брюки и, осмотрев их, проклял дождь, лужу и собственную неловкость. Ему открыла девица лет двадцати пяти с темно-русыми, кое-как причесанными волосами и темными глазами. Тень покрывала ее лицо. Растерянность, страх, робкая мольба. «Там», – хрипловатым голосом сказала она, указывая на дверь в одну из двух комнат тесной квартирки. Марк вошел. Шкаф, стол, стулья, ковер на стене с изображением двух оленей, узкая кровать под ним. На кровати лежала старуха с подвязанным подбородком, запавшим ртом и лицом, даже в смерти сохранившим недоброе выражение. Марк подошел ближе. Он услышал.
В ту пору он начал служить в «Вечности». За плечами у него была некая дорожно-ремонтная контора в ближнем Подмосковье, где, полтора года наблюдая, как уплывают на сторону щебенка, асфальт и песок, он понял, что богатства России неистощимы, но при этом сама она обречена на бесплодное томление о золотом веке и пенсии в тысячу зеленых. Кроме того, он не уставал поражаться, как такие первостатейные умы, какими, будто на подбор, были славянофилы раннего и позднего разлива, могли ожидать от России свершений, которые должны были вызвать у Запада изумленное выражение на гладко выбритой европейской физиономии. Ужасна эта надменность нищеты, похваляющейся своими доверительными отношениями с Отцом и Сыном и Святым Духом. Аминь. Всегда меня занимал вопрос, почему тараканы в жиденьком супе Матрены должны нас умилять как несомненный признак ее праведности? Однако вовсе не за тем, чтобы заниматься ремонтом дорог или командовать тремя слесарями, из которых два к вечеру не вязали лыка, а у третьего, трезвенника и зануды, руки росли не из того места, из-за чего Марку подчас приходилось самому возиться с неисправными унитазами и давшими течь вентилями, – не за этим поступал он в коммунальный институт и четыре года давился экономикой, бухучетом и математикой. Марку казалось – впрочем, напрасно мы прибегли к этому осторожному слову; оно не для нашего протокола о жизни и смерти – он чувствовал в себе нечто вроде призвания, довольно странного, если судить об отношении живых к мертвым, выраженном непристойной поговоркой, которую мы приведем в смягченном виде: умер Максим, ну и хрен с ним. Он – и тут мы возлагаем наши надежды на вдумчивое восприятие того, что будет сказано ниже, – свободное от скептических ухмылок, ядовитых междометий и скоропалительных суждений, – он сострадал покойникам, ибо каким-то шестым или седьмым или Бог его знает каким чувством ощущал испытываемую ими боль от расставания с жизнью, ужас перед неведомым, страдания покидавшей тело души и тела, готовящегося обратиться в прах. Он должен был оберегать от грубости, неприязни и смешанного с брезгливостью равнодушия тех, кто уже не мог сказать слова в свою защиту, кто был безмолвен, холоден и недвижим, но чья отлетевшая душа лила неслышные слезы по оставленному ею телу. Он знал – откуда? – этого Марк и сам не мог бы сказать; но знал, что между жизнью и смертью не существует глухой стены, по одну сторону которой безутешно скорбят живые, а по другую отчаянно бьются в нее умершие со своей тоскующей любовью, своей виной и своей еще не заледеневшей ненавистью. Так или иначе мертвые дают знать о себе – или вдруг, на миг почти неуловимый, возникают среди суеты дня в неповрежденном своем обличье, с той же, к примеру, крохотной родинкой на подбородке или оставшимся с юности шрамом на лбу, – появятся и в мучительном безмолвии исчезают. Или всплывают в сновидениях, иной раз как бы в тумане, а иногда – с пронзительной, до сердечной боли, до слез при пробуждении ясностью, и могут быть либо опечаленными, либо с мукой страдания на лице, либо умиротворенными и даже радостными, но всякий раз заставляющие гадать: хорошо ли им там? или так скверно, что хоть беги сломя голову? куда бежать? где искать спасение? чем оправдаться? О пребывании за гробом рассказывают всякие басни, которых со времен Адама человечество накопило великое множество и которые за немногим исключением столь же далеки от истинного посмертия, как наше втоптанное в повседневную грязь существование далеко от подлинной, утонченной, невыразимо прекрасной жизни. Немудрено. Нет на земле тайны более сокровенной; нет тайны, в которую с такой настойчивостью хотел бы проникнуть человек. Что с ним будет, когда чья-то безжалостная рука выбросит его за порог, в область вечной тьмы, где – гляди не гляди – не увидеть даже случайного огонька, так радующего одинокого путника в зимней степи. Ответьте! Ответьте! Нет ответа. Молчит дедушка Алексей Николаевич, которого Марк не помнил, но с детства видел его фотографии, из них же особенно нравилась ему одна, военной поры, с которой молодой дедушка в гимнастерке с погонами лейтенанта, четырьмя медалями и двумя орденами говорил – смотря по настроению – или с насмешкой: «А понимал бы ты что-нибудь, маленький засранец», или ободрял: «Давай, Маркуха, жми на газ, наше дело правое!»; молчит дедушка Андрей Владимирович, скрывавший лицо в облаке благоуханного дыма, и оттуда, как Бог на Синае, возвещавший: «Да, сударь, все течет… Гераклит, сударь. Допускаем… э-э-э… могли ошибиться… натуры страстные… и стремление все подвергнуть суду разума. Однако Бог выше разума»; тяжелым молчанием молчит бабушка, с последним вздохом промолвившая: «Маричек…»; замолчала мама, ушедшая в покой с мыслью, а как они будут без нее – Лоллий и Марк? Сколько лет прошло. Перестала она тревожиться? Или в мире покоя она не находит себе места, наблюдая, как меняется жизнь, как убывает любовь и усиливается, крепнет, матереет зло? Так далеко они ушли. Ужасная мысль. Цепенеет от нее весь состав мой. Неужто все кончается ничем, и впереди нет ничего, кроме обреченного тлену тела? О черви могильные, пирующие на пирах человеческих! По вкусу ли вам человеческая плоть? Наслаждались ли вы, как некогда наслаждался брашном и питием живой человек, сидючи на шестнадцатом этаже, мельком взглядывая на раскинувшийся под ним город, где правят забота, нужда и болезни, и чувствуя себя воспарившим над земной юдолью? Покрытый белоснежной скатертью стол перед ним с блюдом переложенных льдом устриц и бокалом ледяного белого вина. Осталось ли в нем послевкусие этих устриц, о, черви, поедающие его? Довольны ли вы стейком из откормленной в Австралии коровы? Запеченной с грибами индейкой? Рассыпчатой картошкой и нежнейшей селедкой, усыпанной кружками красного лука? Наш пир краток, ваш, о черви, нескончаем. Глас вопиющего в пустыне жизни: где вы, ушедшие во тьму народы? Где великие люди, светочи ума, ангелы милосердия, безжалостные полководцы, ужасающие тираны? Ко всем – сказано – явился страж, чье имя Беспощадность, Король всех королей, Владыка всех владык и Судья всех судей, чтобы наложить последнее ярмо и увести во тьму. Человек, куда стремишься? Разве по силам постигнуть тебе явление смерти? Ты ищешь ответ в небесах и устремляешься ввысь. Но слишком высоко ты поднялся. Надламываются крылья, и, как Икар, ты падаешь на землю с последней мыслью, что жизнь и смерть – две сестры, две дочери одной матери – Вечности. Ты полагаешь, что ответ есть в глубинах, и спускаешься в глубочайшую пропасть, в ее ледяной мрак, где в свете твоего фонаря ты видишь начертанные на стене слова: