Александр Митта – Киносценарии: Нечаянные радости. Светлый ветер. Потусторонние путешествия (страница 8)
— Вы не знаете, что это такое... Видеть землю сверху, с высоты... Вам никогда не понять этого.
— Грех всегда сладок, — сказал о. Григориус.
— А почему то, что сладко для человека, вы называете грехом?..
— Ты начал жить плотью. Вот почему ты занялся поиском Бога... Бога не надо искать. В него надо либо верить, либо не верить. Ты не веришь. Уже давно не веришь, еще с тех пор, когда начал вычитывать из книг чужие откровения и приписывать их себе. Ты прав. Твое место здесь, ибо монастырь этот из прибежища слабых стал местом духовного разврата, — сказал о. Григориус.
— Почему же? Я тоже уйду, — сказал Филипп. — Только вы пойдете по земле, я поднимусь в небо. Вы не поверили, что Иисус приходил ко мне, не поверили искренности моей исповеди и первый зародили во мне сомнение... Вы не поверили, что небо опустилось ко мне. Но вынуждены были поверить, что я поднялся в небо .
— Прощай, — сказал о Григориус.
— Прощайте.
Филипп вышел и пошел через двор к себе в келью. Неподалеку от пристройки, где он жил, сидел на скамеечке Иаков.
— Я давно тебя жду, — сказал он. — Доктор хочет тебя видеть. Он болен.
— Попозже, — сказал Филипп поморщившись. — Я сам приду.
— Они просили, как увижу, сразу привести.
Профессор Деккер полулежал, обложенный подушками, однако, несмотря на болезненное выражение лица, был весел и возбужден. Клаф, наоборот, выглядел мрачным.
— Вот и он, — сказал профессор, увидев Филиппа, и порывисто схватил его за руку. — Садись... Я соскучился по тебе... Десять лет нашего труда сидят перед нами в его облике, — повернулся к Клафу.
— Я хочу прочесть тебе одно письмо... — снова обратился Деккер к юноше. — Тебе будет интересно...
— Вряд ли он что-нибудь поймет в этом письме, — сказал Клаф.
— Я постараюсь, — сказал Филипп.
— Вы никак не хотите понять, что перед вами сидит совсем другая личность, — сказал Деккер.
— Вы устали, — сказал Клаф. — Вам надо отдохнуть.
— Нет-нет, читайте, — сказал Деккер. — Я чувствую себя хорошо...
— «Дорогой Герберт, — прочел Клаф. — Я чрезвычайно рад после девяти лет молчания получить от тебя письмо и узнать, наконец, куда ты исчез...»
— Мы были друзьями, — перебил Деккер. — Он тоже одно время увлекался химией, как и я. Это потом я переключился на биофизику, а он вообще — на социологию... Впрочем, читайте, Клаф...
— «Я всегда очень жалел, что ты, обладая столь очевидным талантом, увлекся тем, чего от тебя совершенно не ждали, и дал возможность всякого рода посредственностям от науки травить тебя, что в свою очередь тебя озлобило и окончательно сбило с пути. Поэтому, получив от тебя письмо, я надеялся, что ты, наконец, понял свою ошибку...»
— Тут пропустите, — перебил Деккер. — Далее идет всякая белиберда... Я, собственно, написал ему в момент нервного ощущения удачи, когда весь мир казался мне прекрасным... А до того мы с ним сильно повздорили и вообще разошлись навсегда... Он иностранец, эмигрант. Он русский. Ему не понять наших проблем.
— Так, может, не стоит и читать дальше,— сказал Клаф.
— Нет, — сказал Деккер. — Место о богоискательстве прочтите, там, где он меня отчитывает. Мне это даже приятно послушать сейчас, когда я держу за руку свою, обретшую живую плоть, идею. Может ли он или кто-либо иной похвастаться этим? Ты, Филипп, тоже слушай, тебе это тоже должно быть интересно.
— «Я не хотел бы строго судить тебя за твои философские выкладки, которыми ты затуманиваешь свои научные идеи, — прочел Клаф. — Люди, трудами которых создавались элементы механического миросозерцания, естествоиспытатели, бывают весьма часто совершенно беззаботны и даже безответственны в философии... Но примечательно то, что твое богоискательство, как и иные религиозные искания вообще, а нашего времени в особенности, вращаются вокруг личного бессмертия. Еще Гегель заметил, что в античном мире вопрос о загробной жизни приобрел чрезвычайное значение тогда, когда с упадком древнего города-государства разрушились все общественные связи и человек оказался нравственно изолированным. Нечто подобное мы видим и теперь. Дошедший до крайности буржуазный индивидуализм приводит к тому, что человек упирается в вопрос о своем личном бессмертии, как в главный вопрос бытия... Твое же богоискательство говорит не только о нравственном тупике в нынешних общественных отношениях, но и о глубоком внутреннем конфликте религии... конфликте, из которого нет выхода...»
— Хватит, хватит, — замахал руками Деккер. — Это уже полезла социология. Ты понимаешь, о чем тут, Филипп?
— Не совсем.
— Ну хорошо, я объясню, — улыбнулся Деккер. — Есть ли для тебя что-то более ценное, чем твоя собственная жизнь?
— Нет, — сказал Филипп. — Ничего более ценного нет.
— Ну вот видите, Клаф, он всё понял.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Филипп.
— Посиди немного, — попросил профессор, не отпуская его руки.
— Я навещу вас завтра, — сказал Филипп, чуть ли не силой освободил свою руку и вышел.
— Я люблю его, как убежденный эгоист может любить только самого себя.
— Напрасно, — сказал Клаф. — Надо понимать и принимать жертвенную роль подопытного субъекта в науке...
— Боже, какой вы циник, — сказал Деккер недовольно, — а если подопытным объектом науки станет человечество?..
— Тогда наступит то, о чем мы с вами недавно говорили... Конец века... Но я все-таки оптимист и надеюсь, что для этого у науки не хватит ни ума, ни таланта...
В своей келье о. Григориус собирался в путь. Он облачился в поношенную рясу, положил в котомку пару белья, несколько лепешек, Библию, взял в руки посох и вышел... Вскоре он шел уже во тьме, ощупывая землю посохом, и монастырь, освещенный выкатившейся из-за тучи луной, остался позади, за спиной бывшего о. Григориуса, ныне нищенствующего монаха.
А Филипп летел высоко в небе. Земля напоминала о себе лишь изредка мелькавшим далеко внизу огоньком.
Филипп был весь без остатка погружен в бесконечную тишину, парящую над спящей землей. Он летел бесшумно, как ночная птица, и единственное чувство, которое владело им сейчас, было ощущение восторга и счастья, которое утвердило право владения собственной исключительностью.
Часть вторая
Утро уже было в разгаре и солнце поднялось высоко, но еще клубился туман над полувысохшей речушкой, и земля в тени была прохладной. По небольшому дворику разгуливали индюшки, на веревках сушилось белье. За столом, накрытым под деревом для завтрака, сидели женщина лет сорока и молодая, очень красивая девушка.
— Самуэль! — крикнула женщина, поморщившись. — Долго ты? Всё уже остыло.
Из дома торопливо вышел глава семьи — кругленький человечек в сюртуке.
— Я просматривал газеты, — сказал он, — прости, пожалуйста... — и он наклонился с намерением поцеловать жену.
— Прошу тебя, — сказала она отодвигаясь, — не кури ты эти страшные сигары.
— Да-да — у меня самого от них першит в глотке, — сказал он, усаживаясь и придвигая к себе тарелку с овсянкой.
— Ешь, — сказала жена. — Ешь, уже всё остыло.
На некоторое время за столом воцарилась тишина. Жена и дочь принялись за сладкий пирог. Хозяин задумчиво пил кофе, закусывая его бутербродом, и глядел на дорогу, тянувшуюся вдоль реки. Вдали, на холме виднелся окруженный зеленью монастырь.
На дороге показалась какая-то фигура в монашеской одежде. Самуэль держал в руках недопитую чашку кофе, с интересом следил за тем, как она приближалась.
Это был Филипп.
— Это, наверное, по поводу монастырской почты, — сказала хозяйка мужу. — Вы из монастыря? — окликнула она монаха.
Филипп неопределенно покачал головой.
— Входите, пожалуйста, — предложила хозяйка. — Позавтракайте с нами.
Филипп молча подошел и с поклоном присел к столу.
— Пётр, — окликнула она слугу. — Принеси прибор для гостя. Мне кажется, — обернулась она опять к Филиппу, — что странствующие монахи иначе, чем другие, любят Бога, — хозяйка передала ему чашку кофе. — Они относятся к нему, как влюбленные, и это в наше время, когда все чувства обесценены. Сейчас не умеют по-настоящему любить даже женщину...
Пока она говорила, Филипп несколько раз встречался глазами с ее дочерью. Она была так красива, что он, поняв это, старался не глядеть на нее.
— Вы верите в Страшный Суд? — спросила хозяйка.
— Конечно, — почти машинально ответил Филипп, глядя в тарелку.
— Значит, вы верите в неизбежность греха? Ибо без греха Страшный Суд невозможен.
— Да-да, конечно, — сказал Филипп.
— Вы знаете, — продолжала хозяйка, — здесь совершенно не с кем поговорить о том, что выходит за рамки кухни и сплетен. Я не надоела вам?
— Нет-нет, — сказал Филипп.
— Простите мою наивность, — сказала она. — Если в мире неизбежен грех, а в конце мира — Страшный Суд, то что же тогда Бог?