реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Мишарин – Карьера (страница 27)

18px

Он встал, этот, невысокого роста, майор. Распрямил жирноватую грудь. Оправил решительным жестом гимнастерку под широким офицерским ремнем.

— А если мы будем бросать горошину в стену? Что быстрее изотрется? Горошина? Или стена?

И снова его, Корсакова, молчание. Молчание обвиняемого в военном шпионаже. Не важно в пользу кого…

«Не в нашу пользу!»

— Советую подумать! — Нащекин посмотрел что-то у себя в календаре. — До… послезавтра!

И поднял на него уже не добрые — а что страшнее! — никакие глаза.

Ему же тогда не было тридцати. Майору Петру Сергеевичу Нащекину! А Корсакову и тогда уже было к пятидесяти. В другие времена и при других условиях кто-то кому-то годился бы в отцы. Так ведь принято говорить? При добром знакомстве… При добром расположении, когда старший хочет чему-то научить младшего.

Александру Кирилловичу даже в голову тогда не могло прийти обратиться к майору со словами: «Я же вам в отцы гожусь! Неужели вы не понимаете? Что все обвинения против меня… Это — чудовищная и одновременно бездарнейшая ложь? Что вы сами — только пешки! Ничтожества! Что вы также исчезнете в этой гигантской мясорубке, которую запустили задолго до вас и не скоро — но после вас! — остановят!»

Но даже тогда, в том спокойном, без бомбежек, кабинетике, эти слова «в отцы гожусь» для Александра Кирилловича еще кое-что значили… (Нет, неправда! Не больше, чем его жизнь. Чем его смерть!) Вечный позор на его семью.

«Да и где она? Где Машенька? Есть ли на свете сын? И где он, пятилетний Кирилл?! Нет, — это все-таки было важнее!»

Но все равно он, Корсаков, и тогда понимал, что эти зеленые юнцы… Недоучившиеся комсомольцы, оторванные от студенческих скамеек, от токарных станков, из спортивных добровольных обществ… Протащенные через шестимесячные профессиональные ликбезы… Свято ненавидевшие его и таких, как он, «врагов, шпионов, недобитых троцкистов», — все они все равно были — в какой-то степени — и его детьми! Любимыми и нелюбимыми, дальними и близкими, которых он знал или никогда не видел в глаза… Они были детьми его страны! Его общества, его порядка… За них! И за них — он сидел на каторге, убивал, был шесть раз ранен, ходил в штыковые атаки, торговался почти во всех европейских столицах за каждый золотой червонец, валялся два раза в тифу, проходил «чистки», голодал до обморока, боролся с оппозициями, не спал по трое суток… И хоронил Ленина в бесконечно долгой очереди… В бесконечной, собственной скорбной растерянности.

Он, Корсаков, уже к тому январскому обморочно-холодному дню выдержал столько, что к похоронам Ильича казался себе стариком. Хотя по паспорту ему было только двадцать семь лет!

Может быть, это была его беда? Но одновременно и спасение… Что оставшиеся пятьдесят с большим лишком лет он знал, был, понимал, что он — старик. И уже тогда время как-то забыло о нем. Забыли и многие люди, которые могли решить жизнь и смерть этого тридцатилетнего «старика». И он сам старался помочь им забыть о нем…

В том же, двадцать четвертом он уехал за границу. По делам Коминтерна. По особому, долгосрочному заданию партии. То, что он делал там, было известно двум-трем людям, которые вскоре исчезли с трибун. Из списков ЦК. Из жизни…

Третий исчез, как исчезали в те годы. Словно растворился в воздухе…

Он вернулся в тридцать третьем. Почти забытый всеми. Чутьем старого подпольщика понял, что он явно не ко двору. Ему нужно было смешаться с толпой… Вычеркнуть свою фамилию из самых секретных списков. Уйти в самую глубокую тень… Но!

Но… Все-таки о нем вспомнили! И пока не знали, что с ним делать. Не было «высочайшего» указания… Не было времени даже доложить о нем!

Наверно, сам черт столкнул его на Никольской с давним знакомым. Около него остановилась длинная черная машина, и через секунду Корсаков уже был в объятиях высокого, худого, по-прежнему говорящего с польско-литовским акцентом, командира. Александр Кириллович был у него комиссаром армии в двадцать первом — двадцать втором. Когда освобождали Сибирь и Дальний Восток.

— Корсаков! Ты где? Почему тебя нигде не видно? Пропал, как в воду канул!

Командарм бы искренне рад встрече. Они уважали друг друга.

— Бросай все! Я получил Белорусский округ. Поедешь ко мне!

И уже из машины (торопился по высокому вызову) крикнул, искренне радостный:

— Я сам обо всем договорюсь! Все о тебе скажу… Жди вызова!

На осеннем, но еще ярком солнце, в бедноватой (после Европы!), бестолковой, энергичной, полной зевак, толпе появление Героя гражданской войны… Его мгновенное исчезновение… Было ошеломляюще! Только что этот длинный беловолосый, знаменитый военный с четырьмя ромбами, как мальчишка, выскочил из дорогой, иностранной машины, заключил в объятья «ненашенского» вида то ли господина, то ли товарища… Кричал ему что-то?! Чуть ли не целовал?! «Что все это могло значить? Правильно ли это? Нет ли тут чего-то… А?»

Вокруг Александра Кирилловича образовалось пустое место. Он тогда впервые почувствовал себя неуютно в этой новой, суетливой, бурлящей, неодобрительной толпе. Он взял себя в руки, достал из бумажника — заграничного, с золотыми уголками! — рецепт и, как ни в чем не бывало, вошел в каменный холодок старинного здания… «Аптека Ферейна!» И замешался в человеческой сутолоке…

Он снова, как когда-то… «Заметал следы».

Но все это было… «страусовой политикой!» Его бывший командарм, очевидно, действительно «как следует» напомнил о нем. Но получил не комиссара в округ, а приказ — быстрее покинуть Москву!

«И не пытаться заниматься не своими делами! Так будет лучше для вас! И для всех!»

Командарм позвонил Корсакову расстроенный. Долго уверял, что аттестовал его как можно лучше… «Но почему-то все сорвалось?!»

После этого звонка Александр Кириллович поспешно уехал на дачу, которую снимала его дальняя родственница — Мария Александровна Белозерская.

Появление ее в жизни Корсакова было крайне неожиданно…

…В одно прекрасное утро на пороге его комнаты появились две, хохочущие от смущения, удивительно юные (как ему показалось) и удивительно энергичные особы. Мешая смех, смущение, настойчивость и осторожную, но почтительную и явно женскую любознательность, они выложили ему, что он, оказывается, то ли кузен, то ли троюродный, то ли еще какой дядя одной из них.

Сначала он никак не мог понять, чей же из этих двух молодых, очаровательных существ он родственник? Потом оказалось, что той, которая больше молчала и больше смущалась.

Но, честно, в первое мгновение ему гораздо больше понравилась вторая — черноволосая, курносенькая. Хохотушка!

Но когда Александр Кириллович все-таки пригляделся к своей — то ли кузине, то ли племяннице? — к Машеньке… То понял… Что две эти красоты несравнимы! Они могли только дополнять друг друга, даже не решаясь на соперничество.

Естественная, не достигаемая никакой физкультурой, легкая стройность… Каштановые, вьющиеся крупными волнами волосы… Тихое, умное, светлое лицо.

Когда он осторожно, чтобы не смутить, пригляделся к ней, то увидел, что Машенька болезненно бледна. Что ее светлое заграничное пальто уже сильно поношено, хотя и по-прежнему сидело на ней по-царски. Что изрядно стоптаны когда-то отличные туфли…

Потом до его сознания дошло… Что она только что из больницы. Что у нее… на глазах… погиб ее муж — молодой авиаконструктор… Что именно к нему она вернулась из Шанхая, из эмиграции. Именно этот молодой конструктор, работавший у Туполева, добился для нее разрешения… Что он похоронен на Новодевичьем. В стене, рядом со своими товарищами, погибшими на том же, первом его самолете.

Александр Кириллович кивал и кивал головой… Он плохо понимал, что ему говорили. Он только знал, что за спиной его родственницы бесконечно большая и бесконечно знакомая, почти родная, жесткая, горькая жизнь…

…И еще она шесть месяцев лежала в Второградской больнице. На нервной почве у нее отнялись ноги… (Нет, это невозможно! Чтобы эти… Эти ноги!.. Омертвели? Погибли?!) У нее еще плохо с глазами…

— Мне… Кроме Женечки, — легкий кивок в сторону подруги. — Не к кому обратиться. Мой папа… Он умер в прошлом году… В Биарриц…

«По одному слову можно было понять, как божественно было ее французское произношение»!

Маша чуть наклонила голову и тихо продолжала: «Он говорил мне о вас, Александр Кириллович!»

Она смело подняла на него глаза — «не слишком ли она навязчива?» И тут же словно забыла об этом.

— Он знал… Что вы какой-то большой человек… У этой власти?

В ее голосе был и вопрос, и извинение. Она вынуждена касаться столь нетактичной — среди своих! — темы…

Александр Кириллович смотрел на нее теперь уже спокойный. Наверно, даже строгий. Он уже понимал, что никогда… Ни при каких обстоятельствах… Ни по чьему приказу… Ни даже по воле Бога! Он не отдаст… Не отпустит… Не сможет жить… Без этой женщины!

Понимал, что вся ее бедственная, незащищенная, давняя и сегодняшняя, жизнь сейчас ложится на его плечи. Знал, что он сделает все… Больше, чем все! Чтобы помочь… Спасти и защитить! И еще, что это… Ему?! Какая-то нежданная… Незаслуженная награда!

И испытание… Проверка всей его жизни? Каждого ее шага? Каждой мысли!

«Да, ей нужен отдых!»

— Снимите, Женечка, дачу. Вот деньги! Пока вам негде жить — устраивайтесь у меня, здесь. Правда, кроме стола, на котором я сплю, здесь практически ничего нет. Женечка! Возьмите деньги, купите в комиссионке… Или где-нибудь… Все, что нужно. Я найду, где самому ночевать.