реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Мишарин – Карьера (страница 29)

18px

— Ну, что вы, Машенька? Рассказывали про эту… несчастную… — уже снова улыбнулась Женечка.

— Так вот… Она рассказывала нам всем… Вообще все очень приятные люди были в нашей палате. И нянечки — очень добрые!

Она снова отвела глаза, решая что-то очень важное для себя…

«Боже мой! Да к тебе все на свете будут добры!» — умиленно подумал Александр Кириллович.

— Она говорила, что знала Москву наизусть. Ну, конечно, старую Москву. Каждый дом, каждую улицу, поворот, переулок… Где булочная, где молочная, где обувщик… Ну, буквально всё! А теперь, когда началось такое строительство… Она, бедная, то и дело ходила с разбитым лицом. Или с коленкой! А один раз она даже упала и сломала ногу… Тоже из-за всех этих строительств!

— А как же? — не понял Корсаков. — Она что, в яму упала…

— Нет… — улыбнулась, наклонив голову и слегка тронув свои густые волосы, Машенька. — Просто женщина не хотела сдаваться. Ходила прямо! Вот так! Будто она зрячая. С высоко поднятой головой, даже чуть откинув ее…

Она очень смешно показала, как выглядела ее сопалатница.

— И вот так… Такой «гранд-дамой»… Она — со всего размаху… То в забор, то в ограждение… Уж не знаю, как она сейчас, бедная…

Ее голос затих, но Корсакову казалось, что осталось его легкое эхо.

Некоторое время все сидели молча, в темноте… Керосиновая лампа желтила лица, белые платья, рубашку Александра Кирилловича. Он сидел, зная, что Машенька хочет сказать ему еще что-то, другое, более важное! Но он понимал, что знала это и Женечка. Она поднялась из-за стола, снова села в неудобной позе… С чашками в руке.

— Александр Кириллович… — наконец решилась Женечка, видя, как далеко сейчас Машенька от их бдения за столом.

— Не надо! Я сама… — неожиданно глухо, без жизни в ее неповторимом голосе, сказала Машенька. Она продолжала чертить ногтем свои плавные узоры на скатерти… — Мы сегодня слышали… По радио. Вас… Куда-то выбрали!

— На съезд! — быстро и в тон подруге сказала Женечка.

— Меня? — замер Корсаков. — Как?

Он тряхнул головой.

— Вы, наверно… Что-то спутали? Машенька! Фамилия распространенная…

— Вас! — тихо и убежденно сказала Женечка. И он поверил.

В вечерней тишине безумствовал сверчок.

Корсаков сидел, опустив глаза. Все равно, несмотря на все вчерашние мысли, разговоры, бессонницу, он чувствовал… «Он снова… Он востребован! Нужен! Не забыт».

И какая-то предательски-восторженная, услужливая мысль: «А все-таки — это Он… А я про НЕГО?! Как же я не мог понять? ЕГО?!»

Он знал, что обе женщины смотрели на него. Испуганно, сострадательно.

Александр Кириллович увидел, что они, переглянувшись, прервали, не захотели сказать еще что-то…

— Это ведь хорошо? Да? — неуверенно, но с какой-то живой надеждой спросила Женечка.

Он только быстро, молча, несколько раз кивнул головой. И вдруг понял, что все эти роскошные, беззаботные, обманные августовские дни он был в глубоком, хоть и тщательно скрываемом, обычном, человеческом обмороке страха.

Не поднимая взгляда, Корсаков чувствовал, что и они понимали это.

Машенька подошла к нему и, бережно взяв его лицо в свои теплые легкие ладони, осторожно поцеловала в лоб.

Когда он остался один, Корсаков почувствовал, что у него мокры глаза. Не только от облегчения… От ушедшего страха…

Замяукала поднявшаяся на веранду пушистая белая ангорская кошка, потерявшая своих хозяев. Он встал и открыл ей дверь, пропуская в летние комнаты. Свет был уже потушен, но, как понял Александр Кириллович, там еще не спали. Молодые женщины лежали с открытыми глазами, тихо переговаривались. Он остался стоять у притолоки открытой двери.

…И все-таки это было что-то другое. С ранних своих лет. Может быть, со смерти отца, он был по-молодому свободен. Своенравно и жестоко, решительно свободен. Каждый его шаг… каждая боль, трудность, даже каторга… Каждый бой, каждая дискуссия (до крика, до оскорблений, до решения свести с самим собой счеты!)… Болезни, шум жизни, кровь, гибель своих близких, товарищей (ближе братьев, сестер!)… Голодные дни… Все это было его молодостью. А зрелостью было его умение подчиниться приказу. Железной дисциплине ленинских резолюций, решений съездов. Да, он был обычный солдат партии. Подчиняющийся и приказывающий! Признающий демократический централизм, принятый еще на Втором съезде. Это было смыслом и кровью его сдержанной, профессиональной, верующей жизни. «Железной», как говорили, руки комиссара корпуса. Потом армии… Его перебрасывали с фронта на фронт. Из армии — на флот… Из Туркестана на Дальний Восток… Иногда его принимали за латыша, венгра, вообще за иностранца. Так не по-русски безжалостны иногда были его действия. Так решителен был он в расправе с предателями, болтунами, с растерявшимися и переродившимися… Его зрелость началась в те годы, когда он понял, что лично, персонально, не боялся никого… Ни из людей вышестоящих, ни из членов РВС, ни из представителей ЦК… Не было человека, перед которым у него сжималось от страха сердце… Или предательски дрожали ноги… Он сам, по-своему, по своей совести принимал решения! Ставил к стенке; расформировывал и создавал воинские подразделения; сгонял на срочные работы тысячи крестьян из близлежащих сел; выжигал целые волости, уезды, если они были оплотом махновщины или белоказачества, ярых староверов или басмаческих баз… Он до сих пор, иногда, закрывая глаза, слышал крик безусого подхорунжего, прокравшегося в штаб соединения… Он должен был поджечь свезенное с большей половины Дона зерно, которое отправляли в голодную Москву.

Полыхнувшие амбары удалось быстро погасить, а мальчишку «поставили к стенке». Расстреливал его комендантский взвод. Лица, почерневшие от копоти… Мальчишку еле отбили от разъяренной толпы беженцев. С окровавленным детским лицом, освещенный фарами грузовика, он отступал и отступал под дулами наведенных винтовок… За ним была неправдоподобно-громадная стена полусгоревшего, обуглившегося степного амбара. Из его бескровных, меловых губ никак не могло вырваться крика… А когда, запнувшись о что-то, начал падать, он почему-то позвал не мать, не Бога…

— Па-апа!.. Па-а-апа!!! — вдруг ринулся на него обиженный, детский и яростный крик. Словно обманул его отец в чем-то самом главном. В последней защите…

Корсаков, неожиданно злясь на себя, резко махнул рукой. Вспыхнул, жахнул залп. Внезапная, человечья мысль прорезала его сознание: «Никогда не буду иметь детей! Нет! Нет!!»

Может быть, тогда… В ту душную, степную ночь он стал стариком? Тогда распростился с обычной, житейской надеждой?!

Нет! Нет!

Война есть война! Революция без крови? Нет! Хотя бы в России этого не могло быть!

Да! Тогда и пришла, хлынула Большая Кровь…

Он сам не ожидал такого ее разлива, но не отступил. Он сполна выпил эту чашу — до краев. И его крови там было тоже достаточно… Шесть ранений, из них три тяжелых… Госпитали, перегоны, вши, теплушки, отступления… Ужас беспомощности раненого… И все равно железная его уверенность… «Это моя жизнь! Это моя Революция! И мне больше ничего не надо на Земле, кроме моей, кроме Нашей Победы! И она будет… Бу-у-удет?!»

Два раза его хотели отдать под трибунал. За невыполнение приказа Реввоенсовета Республики. Он бросился к прямому проводу. Один раз его спас сам Ильич, отменив приказ РВС. Второй раз спас случай. Вернее, ночная атака на Бугульму, от которой ему было приказано отступить. «Ну, что ж! Победителей не судят, — ответил Ленин. — Но если подобный случай неповиновения повторится, вы будете расстреляны, товарищ Корсаков! Каковы потери?!»

Потери были большие… Сам он только чудом не погиб при ночной, фронтальной, кавалерийской атаке. Двух лошадей убили под ним в ту ночь…

А вообще, за гражданскую, он потерял под седлом семерых коней.

Он вернулся в Москву, в Военную академию шестидесяти пяти килограммов веса (при его-то росте!). Высушенный, неразговорчивый… Острый, как лезвие старинной шашки. Его не любили в академии. Побаивались… Но учился он блестяще. За два с лишним года сдал весь курс академии и вышел из нее, так и не приобретя там ни одного друга. Их какая-то простодушная, жадная до жизни молодая вольница, их наивная, неугасимая радость победителей казалась ему странной, неуместной.

Он жаждал новой, преображенной, святой жизни! Ведь за нее заплатили так дорого! Так страшно…

Да, да, она будет завтра! Послезавтра… Но будет!!!

Все правильно. Нужен и нэп! Страна лежит в разрухе…

Но почему вчерашние революционеры, вчерашние герои вдруг как-то по-старому, по-мещански, а может, просто с крестьянской погромной жадностью хватают, хватают и хватают!! Обставляют квартиры… Да что там квартиры — этажи! В краткосрочной командировке он видел знаменитого Дыбенко, командующего Одесским округом… Кажется, со всего города к нему в дом были свезены, стащены ковры, мебель, меха, хрусталь, бронза…

Нет! Это уже была какая-то… Не его жизнь!

Зачем тогда ему надо было уходить из старого дворянского дома? Из адмиральской семьи? Из стен, которые хранили память о десятке поколений людей, живших в богатстве, учености, непростой душевной жизни? Чтобы увидеть карикатурное подобие этого… В квартире какого-нибудь вчерашнего героя Революции?

Он написал письмо в ЦК. Его принял один из секретарей, молодой Молотов. Посочувствовал, посоветовал отдохнуть.