Александр Мелихов – Каменное братство (страница 42)
Но тут мнения расходятся. «Чесальщица» настаивала на том, что его задушили – они с дочерью отлично слышали через дверь хрипы и звуки борьбы, но выйти не могли, потому что с той стороны в двери торчал ключ. Милиция же придерживалась менее драматической версии: Антоха успел вставить ключ в дверь и сделать половину оборота, когда с ним случился сердечный приступ, от которого он и умер, а если вы еще раз заикнетесь про укрывательство, пойдете под суд за клевету, расцарапанное горло ни о каком удушении не говорит, во время удушья люди часто пытаются ногтями разорвать себе горло, не он первый, не он последний.
И все-таки оставшиеся в живых друзья были этой рядовой историей так потрясены, что выкупили для Антохи участок в нашем почетном уголке и установили на могиле стелу сахарного мрамора, откуда Антоха взирает на мир прежним наполеоновским взором. Друзья расщедрились даже до того, что авансом забронировали для Антохиной дочки место на юрфаке и арендовали для жены парикмахерский салон на два посадочных места при одной раковине. Мне, кладбищенскому завсегдатаю, иногда приходится с нею сталкиваться, и если когда-то в ней и был нахрап, то он целиком и полностью остался в прошлом: она и какую-нибудь лопату не может попросить без совершенно не принятого в нашем избранном кружке заискивания – я-де только на минуточку, я сейчас же верну, хотела же положить в багажник, да дочка отвлекла…
Я и сам начинаю суетиться, чтобы не заставлять ее ждать, а самому избавиться от этих причитаний, ужасно не вяжущихся с парикмахерским шиком ее нарядов и поэтическими полукружиями под черными трагическими глазами. Ужасно неловко видеть в этих мрачно горящих глазищах суетливую вороватость. Она смущает даже Лидию Игнатьевну, как та ни старается уверить себя, что искательность «чесальщицы» лишь справедливая плата за незаслуженный посмертный успех ее мужа.
Похоже, и друзья стараются навещать его могилу так, чтобы с нею не пересечься. Сэм от постоянного соприкосновения с поддельным оружием обрел сходство с поддельным ковбоем; Пит на спортивном питании отъелся до габаритов боксера-тяжеловеса и, говорили, мог за брошенную в подсобке упаковку заехать в ухо, хотя в институте за свою полноту, добродушие и очки он носил прозвище Пьер Безухов (возможно, его суровости сильно поспособствовало неоднократное исполнение генеральской роли), – тем не менее, на кладбище оба приходят добрыми и грустными и всегда здороваются первыми.
А потом еще и просветленно прощаются. И медленно – один неумеренно стройный, другой копнообразный – бредут к воротам, провожаемые презрительным взглядом Знатного Рабочего.
Жорес Лукьянов родился в семье секретаря райкома. И хоть и район был не из первых, и секретарь не из первых – ездил на работу в тарантасе, ходил в общую баню, жил в одноэтажном кирпичном доме с удобствами во дворе, – Жора понял, какая это была райская жизнь, только когда отца (и следом мать) арестовали без следа и без возврата, а его пустили по миру, то есть по родне. В том мире, по которому его пустили, вопросом мирового масштаба становилось все: где взять койку и куда ее поставить, чем выстирать выношенную до прозрачности простыню и на чем ее повесить, да еще и кому караулить, чтоб не сперли; кило муки или четвертушка белого превозносились как крупная жизненная удача, хотя и меньшая, чем инвалидность с рабочей группой или должность сторожа в орсе (орс означал вроде бы отдел рабочего снабжения, но всеми расшифровывался как «основное раскрали сами» и «остальное раздам своим»). И хотя впрямую никто ему этого не говорил, из нескончаемых препирательств, кому из родни и куда его переправить, где светит лишний квадратный метр, лишняя пайка жмыха и лишняя кадушка квашеной капусты, – из этой нескончаемой грызни потрясенный падением своего аристократического семейства самолюбивый мальчишка сделал совершенно правильный вывод: он паразит, лишний рот и нахаба, – у материной родни выражались и таким отвратительным сермяжным языком, Жорес с тех пор навеки проникся недоверием и неприязнью к сермяге, как он впоследствии именовал сочетание деревенского начала с туповатым себе на уме.
Поэтому фэзэу он ощутил как защиту и часто повторял одними губами:
И когда другие пацаны пытались зубоскалить над тем, что их учат работать деревянными напильниками, он только хмурился: вдруг и где-нибудь наверху догадаются, что они тут занимаются чепухой, – возьмут да и всю их лавочку и прикроют. Жора, в которого он теперь превратился, больше всего не любил несерьезного отношения к жизни – раздолбайства. Ему не нравилось даже, когда их в газетах и по радио называли фабзайцами – кто станет беспокоиться о каких-то там зайцах!
Так что когда ему наконец доверили настоящий металл, настоящий напильник, а затем и настоящий станок – сначала токарный, а затем и фрезерный, к которому Жора напросился сам, он принялся работать не с энтузиазмом даже – с истовостью. И вскоре вышел не просто в передовики – в чемпионы. Оказалось, что он без циркуля одним напильником может выточить шайбу с точностью до половины миллиметра, что стружку он снимает собственноручно заточенным резцом до зеркального блеска и притом выходит в ноль с такой точностью, что штангенциркуль вообще не ловит ошибки, и мастеру, восхищенного интереса ради, приходится извлекать из бархатного ложа микрометр.
Как сына врага народа, на Доску почета Жореса не выдвигали, но затянутый в гимнастерку неизвестного рода войск, тучный корпусом и изможденный лицом директор мастерской ответственно кивал ему на бегу, порождая в его душе смутную надежду, что укрытие можно отыскать не только в толпе, но и в личном мастерстве. Ему уже обещали комнату в коммуналке, когда в город вошли немцы. Вошли без боя – мастерскую отступающие власти взорвали сами. И подпольного движения Жора никакого не успел заметить – просто началась битва за жратву: жратвой торговали из-под полы, за нее хватали, сажали и даже вешали. Жора пока что перебивался ремонтом замков, зажигалок и прочей металлической хурды-мурды, за которую платили картофелинами, но в нем нарастало опасение, что эти картофелины, укрытые от вермахта, однажды могут дорого ему обойтись. И когда его загребли на работу в Германию, он испытал даже что-то вроде облегчения: если заставят работать, значит, будут и кормить. Будешь нужен. Тем более что его с самого начала занесли в особый список квалифицированных обработчиков металла.
Дорога, правда, далась нелегко, но тут, он понимал, были серьезные причины: постоянно пропускали спереди воинские составы, а сзади санитарные. Жорес считал это справедливым: кто не работает, а просто сидит в товарном вагоне, тот не ест. И когда в авторемонтной мастерской, куда его определили, главным блюдом оказалась брюква, он тоже видел в этом определенную честность: что имеем, тем и кормим, не называем мясом жеваный хлеб.
Жорес не любил, когда врут, ясное дело, всякое бывало – и по три дня не жравши приходилось сидеть, и спать под верстаком, и получать дубинкой по спине, но надо не забывать и того, что только в Германии он увидел, какие они есть – настоящая струбцина, настоящие цанги, настоящий метчик, бородок, кернер, крейцмейсель, шабер. А надфили!.. Он в них влюбился с первого взгляда. И герр Шульц это тоже сразу оценил. И приблизил к себе. И выучил такому мастерству, какое ни фэзэушнику Жорке, ни стахановцу Жоресу и во сне не снилось. Ни даже его директору – тот-то был, похоже, из пустобрехов, кои только речи горазды толкать да погонять тех, кто умеет что-то делать. Тогда-то в его душу и закралась крамольная догадка, что все беды в этом мире от пустобрехов – мастера-то всегда бы между собою поладили.
Как сам Жорес с герр Шульцем. Жорес даже немецкий мастеровой язык освоил, обсуждая с герр Шульцем, как бы этак половчее выточить или отлить какую-нибудь заковыристую деталь – из-за войны и у немцев начались перебои с запчастями. И спорили они, и толковали наполовину языком, наполовину руками, наполовину рисунками, как самые что ни на есть закадычные друзья, и когда все выходило по-задуманному, они хлопали друг друга по плечу, совершенно забыв, кто хозяин, а кто работник, кто ариец, а кто… Жора никак не мог запомнить это длинное дурацкое слово, выдуманное пустобрехами. Зачем такое брать в голову, если после каждой удачной работы герр Шульц обязательно приносил ему бутерброд с маргарином – повкусней любого масла.
Зато, когда пришли советские войска, Жореса начали таскать насчет того, не по своей ли охоте он завербовался в Германию, – кто-то настучал, что он был на лучшем счету. Да еще когда цвангсарбайтеры переселились в уцелевший дом бургомистра и удали ради перестали мыть посуду, выбрасывая грязные тарелки от фарфорового сервиза в окна, Жорес нарочно их драил буквально с песочком, потому что мыло начали давать только месяца через полтора.