Александр Мелихов – Каменное братство (страница 30)
– Я
Кажется, я немножко отвлек ее от потери сестры и мог уже не сомневаться, что она все ему передаст.
Проваленная операция была успешно завершена.
Или я сотворил еще одну глупость? Так у несчастного Андрея оставалась хотя бы надежда, а теперь… Я плохо соображал. И, не отходя от автомата, набрал доктора Бутченко. На этот раз я действительно был готов к худшему.
Однако голос доктора вибрировал оптимизмом и нескрываемой гордостью. Лейкоциты изумительные, нейтрофилы просто зашибись – хочешь сегментоядерные, хочешь палочкоядерные, лимфоциты, моноциты, эозинофилы, СОЭ – те вообще хоть на выставку. Но после выписки все-таки не помешает сирин в таблетках недели три-четыре.
– Как, речь идет уже о выписке? – безнадежно переспросил я: мне было ясно, что Орфей еще не знает о моем провале.
– Да, можете ее забирать хоть завтра.
– И она что, в сознании, разговаривает?..
– Разговаривает как мы с вами, все помнит. Смотрит телевизор, читает газеты. Про вас постоянно спрашивает.
– Неверо… Так что же, все-таки чудо?..
– В медицине чудес не бывает. А бывает правильно и своевременно оказанная терапия.
Что еще выдумали – чудо!.. А инфузионная терапия? А комплекс аминокислот? А введение глюкокортикоидов? А глутаргиновая гепатопротекция? А коррекция электролитного баланса аспаркамом? А витаминотерапия? А сирин в качестве гепатонефроцеребропротекторного средства?
– В общем, можете ее забирать.
Во дворе мне навстречу просияла одна из тех соседок, которых Ирка каким-то чудом ухитряется различать:
– Что-то вашей жены давно не видно? Я так и знала, что в больнице! Ну, ничего, дома и стены помогают, такие хорошие люди долго не болеют!
И засмущалась: она мне лапоточки из гжели подарила… за то, что моя фамилия Лаптева…
В нашем опустевшем доме холодильник урчал, как разнежившийся кот. Он тоже верил, что она скоро вернется. Но я-то брел за смертным приговором на улицу Федякина, едва передвигая ноги, так что меня было легко принять за одного из обитателей тамошнего бомжатника. Единственное, что помогало мне отвлечься от безнадежности подступающей минуты, это затверживание где-то по дороге занозившего память объявления: «Требуются продавцы кваса с российским гражданством». Я никак не мог понять, какое гражданство может быть у кваса, и откликался моим бесчувственным поискам лишь квасной патриотизм.
Музей блокады пребывал в целости и сохранности, затуманенный водной пылью, казалось, просто висевшей в воздухе, никуда не двигаясь. Но все-таки почерневшие дома были заплаканы от крыш до фундаментов, а бомжатник в строительном неводе напоминал затонувший дредноут, обросший ржавыми водорослями, – бродившие вокруг по просевшим сугробам водолазы на этот раз были вполне у места.
Морячка Алевтинка встретила меня как родного и, подметая нищенский, но довольно чистый линолеум своими матросскими клешами, сразу же повела пустым вагонным коридором к наверняка уже отвернувшемуся от меня покровителю.
Все в той же застиранной майке Орфей сидел у того же окна, недвижно глядя на черный лед за немытыми стеклами, и его густые золотые волосы с едва заметной примесью тончайшего серебра все той же пышной волной ниспадали к церковным маковкам неумелой размытой татуировки.
– К вам, – с фамильярной почтительностью обратилась к его сильной подзаплывшей спине Алевтинка громким голосом прислуги-фаворитки.
– Я знаю, – не оборачиваясь ответил он, и она ускользнула царственной походкой танцующей горянки – и татуировка немедленно исчезла.
– Я провалил ваше задание, – произнес я голосом просевшим и тусклым, как заплаканные блокадные сугробы.
– Нет, ты все сделал как нельзя лучше, – не оборачиваясь ответил Орфей своим полнозвучным голосом. – Теперь она уже не будет мешать ему боготворить ее образ. Ведь мы все любим не человека, а свою мечту, которую стараемся им накормить. Но наши любимцы редко годятся ей в пищу. Однако твой подопечный из тех счастливцев, кто способен насытить свою грезу собственным воображением, от их любимых требуется одно – не мешать. И теперь она ему больше мешать не станет. Он до конца своих дней будет носить ее фотографию у сердца, а к другим женщинам, которые его полюбят – а их окажется еще много, – он иногда будет лишь ненадолго снисходить, а со временем и сам становиться лучшим, поэтичнейшим воспоминанием их жизни. Словом, можешь отправляться за своей Эвридикой в дом скорби.
Синие церковные маковки вновь возникли на прежнем месте, и я понял, что аудиенция окончена.
Он так ни разу и не оглянулся.
Я бы даже почувствовал сострадание к нему, если бы он не казался мне таким несокрушимым.
И не казался таким сокрушимым я сам. Я должен был воспарить, но почему-то чувствовал себя растерянным.
– Да, – уже за дверью спохватился я, вспомнив своего ночного попутчика. – А что с тем… ну, помните, мы его с вами с улицы тащили?
– Да что ж я их запоминаю, что ли! У них жизнь как у тех матросов – нынче здесь, а завтра… – Алевтинка сделала движение ткнуть пальцем в небо, но вовремя спохватилась и ткнула им в сизый линолеум: – Там.
Мне казалось, улица Федякина и без того местечко мрачнее некуда, но оказалось, покуда Орфей окончательно от меня не отвернулся, я еще не знал, что такое настоящий мрак. Орфей как будто вернул мне Ирку, но погасил свет. Ну что бы ему стоило улыбнуться, пожать руку, пожелать счастья… А то не по-людски как-то: заработал – получи. И гуляй. Я-то думал, мы друзья, а с нездешним миром, оказывается, не подружишься.
Мне даже его слова на этот раз не показались такими уж проникновенными. Потому что он меня не слушал, а очаровывать может только тот, кто сам умеет слушать. Нет, наверно, все это было мудро, но чего стоит мудрость без света!
А главное – это было не просто удивительно, но даже страшновато: мысль о том, что я скоро вновь обрету мою Ирку, света почему-то тоже не зажгла…
Дворничиха Танька за последние месяцы спилась окончательно и лишь изредка, опухшая и страшная, враскорячку появлялась во дворе, опираясь на две лыжные палки. Зато новый почтительный дворник-таджик уже отскоблил обледенелую плитку до почти такой же чистоты, как путь к могиле Устаза. На этой выскобленной арене меня и встретил богемствующий сосед по площадке.
Немолодой, примерно мой ровесник, он ходил с жидковатым полуседым хвостом на затылке и всегда здоровался со мною холодновато, чтобы я не вообразил о себе лишнего, а может, и вообще презирал буржуазию. Зато жена у него была очень приветливая и разговорчивая, по виду черноглазая хохлушка без высшего. И каково же было мое удивление, когда я узнал, что она виолончелистка из Малой филармонии, а он их – теперь завхозы называются менеджерами. Мне это открылось, когда черноокая соседка перед полночью позвонила к нам в дверь одолжить триста евро: в Ганновере им все вернут, но нужно что-то там срочно… Я не дослушал, чем, видимо, особенно ее купил: вернув деньги, хипповатый менеджер начал обращаться со мною, как со старым приятелем. А сейчас заговорил прямо-таки по-родственному, на ты:
– Что же ты нашу Ирочку не бережешь? Давно хотел тебе сказать: после Нового года возвращаюсь с концерта, а она лежит на лестнице. Я думал, с сердцем плохо, но нагнулся – слышу, храпит. Я хотел поднять, а у нее ручек ведь нету, я привык все носить с ручками. Знаешь такой мультик – все пытаются поднять колобок, а у него ручек нету?
Он был уверен, что мне так же приятно его слышать, как ему рассказывать.
– Но тут она прочухалась, начала сама подниматься, вместе уже доковыляли. Ее же лечить надо, нельзя так легкомысленно.
– Алкоголизм не лечится, – прятать свой позор для меня еще унизительнее, чем признаваться в нем; если бы можно было, я бы объявил по радио, чтобы только избавиться от намеков и прощупывающих вопросов.
– У меня есть знакомый – много лет пил, а потом завязал. Так он в бывшем ДК ЖЭКа собирает алкоголиков и алкоголичек и травит им байки, он слова не может сказать без анекдота. А они сидят вокруг него, как куры. Может, ей к нему пойти?
– Нет, она в курятник не пойдет.
Я попытался произнести это с достоинством, и до самого донышка прочувствовал, насколько достоинство неуместно в моем положении. Оно и не произвело ни малейшего впечатления.
– Я могу телефон дать. Смотри, если что, обращайся.
То-то он и перешел со мной на ты. Я больше не имею права на уважение.
Холодильник урчал зловеще, словно о чем-то предупреждая, и я невольно втягивал голову в плечи.
Поскольку я отвозил ее в больницу в халате и ночной рубашке, уже дома приведенных в негодность, мне приходилось собирать ее вещи, начиная с нижнего белья. И трусики-лифчики ее я впервые в жизни брал в руки без растроганности, хотя даже после самых отвратительных ее запоев мне всегда достаточно было увидеть их на сушилке, чтобы грудь мою залило жаром нежности. Но сейчас мне и в них чудилось что-то зловещее.
Когда Орфей назвал больницу домом скорби, у меня мелькнула мысль, что для меня он теперь окажется домом радости, но когда такси взлетело на пандус, сердце замерло от тяжелого предчувствия. И не в том было дело, что идти пришлось мимо хирургического отделения, мимо ожогового отделения, мимо инфекционного отделения – я и без них знал, что наш мир юдоль страданий. Но – страданий с просветами, а я никак не мог освободиться от чувства, что ввязываюсь во что-то беспросветное.