Александр Мелихов – Каменное братство (страница 22)
Пока доволокли, у меня свело судорогой бицепс, и я уже был рад свалить бедолагу на первую попавшуюся шконку. Лицо его сплошь заросло диким седым волосом, как у тех волосатых людей, которыми когда-то в исчезнувшей жизни любовалась Ирка. Поэтому разглядеть его мне так и не удалось. Да и не мог это быть он – не похоже, чтоб он был из породы долгожителей.
Эхо прослушанного мною повествования начало нарастать во мне лишь на улице. Только я не сразу это заметил, ибо рассказ Орфея пробудил во мне какой-то новый слух. Я брел по снежному пуху безвестных переулков, по которым не ступала нога человека, и слышал скрежет и хруст снежинок, как будто это были ледовые торосы. А под снегом в голосе асфальта я различал грозное молчание подземных битумных озер, в хоре подснежных песчинок завывание пустынного ветра и шум прибоя, в скрытых от глаза диабазовых подсолнухах – яростное клокотание магмы, а обнаженный ветром гранит Фонтанки встретил меня цокотом конских подков. Я уже начал тревожиться, что это вначале восхитительное, а затем уже и утомительное звучание мира не оставит меня и в собственных стенах, и, напрягшись, расслышал скрип налегших друг на друга сосен в столешнице моего кухонного стола.
Мне стало страшно, что этак я наверняка провалю последнее задание Орфея: слышать все – значит не слышать никого. Но, к счастью, нарастающее внутреннее эхо, откликающееся чужой тоске, в конце концов оттеснило давящий снежно-каменный хор.
Его любимая бабочка в каждом порту ввергала Андрея в благоговейное изумление каким-то новым неземным устремлением.
Разочаровавшись миром театра, она пошла в добровольные помощники к православному психоаналитику Сосницкому, протягивавшему руку помощи тем несчастным, кто решался навеки погубить свою душу самоубийством. Злые языки говорили про него, что он пытается наложением рук исцелять тех, кто и без него хочет наложить на себя руки, но Белла всегда презирала сплетни завистников. Она считала, что у Сосницкого очень оригинальная собственная парадигма – православная синергетика, а кроме того, она была уверена, что именно ей удастся войти в духовный мир самоубийц, потому что она сама была в шаге от самоуничтожения. Андрей узнал об этом в Парамарибо. Те, кому не для чего жить, должны жить для других, повторяла она.
Может быть, нам завести ребенка, осторожно спросил Андрей, заранее зная, что вопрос его наивен и примитивен, и тут же убедился в этом. «Для меня важна в человеке только его душа, только то, что способно болеть без всякой причины, – с горечью ответила Белла. – А дети всегда веселы. Для меня главный голос души – это слово, а дети, даже умеющие говорить, любят твердить всякую бессмыслицу: бя-бя-бя, мя-мя-мя… Когда младенец „гулит“, а мать умиляется – в этом есть что-то нечеловеческое, дочеловеческое…»
Больше Андрей на эту тему не заикался. Главное, чтобы его богиня наконец отыскала ту высоту, на которой ее сердце успокоится.
Но уже на Барбадосе она едва шевелила губами: Сосницкий сказал, что ее нельзя подпускать к самоубийцам, что она сама несет в себе тьму…
Андрей даже не рассердился: если человек – пускай не на солнце, пускай на луну, говорит, что она несет тьму, значит, он просто слепой.
– Нет, нет, я поняла, мне и правда нужно смирить гордыню в каком-нибудь монастыре.
Голос ее был совершенно стертым, почти раздавленным – какого смирения им еще было нужно?.. Но не носорогам рассуждать о бабочках. И Андрей сумел вынести ее молчание до самого Кейптауна.
Поскольку он числился и у последней шведской компании на очень хорошем счету, а со шведами работать было вообще одно удовольствие, ему легко предоставили отпуск по домашним обстоятельствам, тем более что он улетел бы домой в любом случае, он этого не скрывал.
Богиню он дома не застал, храм оказался пуст.
На видном месте лежал белый лист А4, на котором единственным в мире почерком было написано: «Я не могу жить в мире, где нет ничего подлинного. Не ищи меня, я сама дам о себе знать, когда придет срок».
Андрей перевел дыхание и опустился на диван, вполне надежный, как и все в этом доме с тех пор, как он в нем поселился, и тем не менее не заслуживающий имени подлинного. При всей недоступности для него той высоты, на которой пребывала она, в чем-то он ее понимал. Ему и самому портовые краны казались более подлинными, чем мобильные телефоны: своей грубо выкованной мощью они как будто давали знать, что сколько ни тренди про хай-тек, в основе мира все равно остается перемещение громадных тяжестей. И обоссанные подстилки с мурманской стометровки представлялись ему более подлинными, чем лощеные шлюхи на телеэкране. А сомалийские пираты более подлинными, чем банкиры. Он всегда пресекал – «Вы одни, что ли, жрать хотите?! Вы видели, как они живут?!» – мечтательные разговорчики, поднимавшиеся в команде все чаще по мере приближения к Африканскому Рогу, что хорошо бы-де всех этих черножопых повесить за яйца на козловом кране добрым людям в усладу. Хотя он не задумываясь перестрелял бы тех же пиратов из старого доброго АК‑47, если бы они попытались вскарабкаться к нему на борт, и его серьезно возмущало, что пиратам иметь оружие разрешается, а честным морякам нет. Иной раз он и вправду готов был согласиться с понимающими людьми, что законы пишутся либерастами для черножопых. Хотя и не понимал, чем он, собственно, хуже пирата в глазах пускай даже и либерастов.
Утешало его, что пиратские лодки издалека выделялись на экране радара из-за их бессмысленного рысканья, а спугнуть их можно было, просто наняв охрану хоть из тех же местных; они перевесятся через борт с автоматом в руке: «Шалам-балам?» – те им в ответ: «Балам-шалам», – и разъехались. Этак и я умею, решил Андрей и приказал механикам наварить муляжей «калашникова», а раскрасил их сам, и если черненькие подкатывали под видом рыбаков и пытались заводить перекрикивание, он тоже перевешивался через фальшборт со своей игрушкой и кричал по-простому: «Уот из зэ мэттэ?» – и те тут же отчаливали. Смотри, сшибут они тебе чердак, пытались его стращать, но он отвечал совершенно спокойно: хрен с ними, пускай сшибают. Он иной раз холодел при мысли, что его богиня каким-то макаром может услышать, как он общается с экипажем, – с ней у Андрея и голос был другой, не то что сами слова. Но на борту они звучали бы невыносимо фальшиво. Зато погибнуть, защищая судно, было так же подлинно, как махать метлой, чтобы бросить к ногам возлюбленной лишнюю пригоршню золота.
Он установил такой порядок, чтобы в Аденском заливе и ночью вдоль каждого борта по освещенной палубе прохаживались как бы вооруженные люди, – и ничего, пока хранил Николай Угодник. Андрей даже усвоил манеру креститься на его икону – подстраховаться никогда не мешает. Ему с его носорожьей натурой можно было креститься и без веры, на всякий случай. Но высокие души, он понимал, так не могут.
И, проведя над листом А4 полубессонную ночь, он отправился в Центр синергетического православия, адрес которого нашел в интернете.
В прихожей его встретил сцепивший невидимые пальцы на отсутствующих коленях черный страшный Достоевский на огромном листе ватмана. Зато в чистеньком небогатом холле он увидел знакомого Николая Угодника, но креститься не стал – на людях это было совсем уж неловко. Похоже, это была обычная квартира, хотя Сосницкий называл ее офисом.
Сам Сосницкий был миниатюрен и осанист, благодаря окладистой бороде, разлегшейся на всю его узенькую грудку. Он разговаривал с Андреем как лечащий врач с не в меру разволновавшимся родственником, но в глазах его плясали веселые бесенята: он все делал по последнему слову, при первом же подозрении о порче начал читать молитву священномученика Киприана; но только он дошел до слов «кто убо стяжав молитву сию во своем дому да будет соблюден от всякого ухищрения диавольского, потвора, отравы злыми и лукавыми человеками, от заклинаний и всякого колдования и чародеяния, и да бежат от него бесы и да отступят злые духи», как порченую охватили корчи, ее вознесло на воздух и стало носить по комнате, ударяя о стены выше человеческого роста – Сосницкий совершенно серьезно указал на те места на обоях, где при старании можно было разглядеть и следы этих ударов, и в его востреньких глазках бесенята плясали еще веселее.
И тогда он, Сосницкий, понял, что ему не по силам изгнать овладевших супругой гостя бесов, – однако он и тут не устрашился. Но когда у его дочки внезапно поднялась температура до сорока и трех десятых, ему стало ясно, что он не имеет права рисковать еще и невинным ребенком. Хотя он и тогда не отказал одержимой бесом страдалице в надежде на спасение – он назвал ей старца в Кингисеппе, умеющего отчитывать беса (Андрею представилось, как его самого за что-то отчитывает директор школы, методически покачивая у него перед носом указательным пальцем); правда, старца этого найти очень трудно, он живет в скиту, адрес которого меняет чуть ли не ежедневно.
Тем не менее, Сосницкий не почувствовал в одержимой особенно глубокой признательности, она даже презрительно усмехнулась. Но лишь только она переступила наружу порог его офиса, как у дочурки температура мигом упала, и ожившее дитя принялось играть и резвиться.