18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Каменное братство (страница 21)

18

– Какого херра?

– Херра Артиста, – почтительно прокричал я, мучительно ощущая крайнюю неуместность взявшей меня за горло сиповатости – с нею мне никак было не изобразить джентльмена.

Имя Артиста открывало и железные двери – мне в лицо ударило теплом и светом. И даже уютом – уже и столь краткий карантин в пещере резко снизил мои требования к миру. Я шагнул через порог и оказался в кубрике. Нет, в казарме, но уходящие вдаль казенно поблескивающие двухэтажные койки не перевешивали капитанского зыка встретившей меня морячки, еще отдающей по мобильнику последние команды: «Не надо нас грузить! Пусть выплывает сам!» Ее пышные телеса облегала сухопутная тельняшка с блеклыми полосами чуть пошире, чем у нормальной, матросской, но под ней угадывались роскошные татуировки, сплетения якорей с русалками. И жесткие волосы ее, крашенные, похоже, сапожной ваксой, ниспадали на пышные плечи жесткой, но все-таки отчасти русалочьей волной. Даже тесный янтарный поясок на упитанной шее отдавал тельняшкой – полоска темная, полоска молочная, темна я, молочна я…

– Здравствуйте, мне Артист назначил встречу, – словно сигнал SOS, послал я ей заветное имя, чувствуя, что лишь оно может послужить мне спасательным кругом.

И сработало – выражение непримиримости стекло с ее мясистой физиономии с такой волшебной быстротой, словно рыночная торговка увидела перед собою санитарного инспектора.

– Сейчас я вас к нему провожу, – и, обметая сизый линолеум черными суконными клешами, зашагала вперевалку меж по-казарменному обтянутыми чем-то серым железнодорожными койками до тусклого железнодорожного титана, у которого над трехлитровой банкой с огромным кипятильником внутри (титан, очевидно, не работал) печально стыл мой ночной гость, воззрившийся на мерцающие сугробы за окном. Мы вновь оказались в зимнем поезде, которому теперь уже никогда было не выбраться из снегов.

Орфей сидел в застиранной до серой голубизны растянутой майке, из-под которой меж сильных, словно пробивающиеся крылья, лопаток синели две церковные луковки с православными крестами. Руки, плечи принадлежали подзаплывшему, но сильному мужчине, а волосы – да, златовласому юноше: такую могучую волну мне приходилось видеть лишь в рекламе шампуней, а серебряные нити были добавлены только для отвода глаз. Как и кресты, понял я, – чтоб не слишком выделяться.

– К вам пришли, – робко обратилась к нему морячка, и он обратил нам от снегов лицо печального, но всеприемлющего восточного божка.

– Благодарю, – своим полнозвучным голосом одарил он надзирательницу, проникновенно, как король в изгнании благодарил бы сохранившего ему верность оруженосца.

– Ну, я не буду вам мешать, – оруженосица подвинула мне трубчатый стул почти подобострастным жестом и поспешила прочь по вагонному коридору чуть кокетливой семенящей походкой юной влюбленной провинциалки.

Я откашлялся, чтобы не ронять свой облик сипением, но Орфей меня опередил:

– Не надрывай связки, я все равно слышу твой настоящий голос.

– Прямо как сифилитик, – смущенно пожаловался я. – Хоть бы уж была… мужественная трещинка, что ли. Как у Высоцкого. Как он вам, кстати?

– Неплохо. Душа, прорвавшаяся сквозь материю, изуродованная, но еще прекрасная. Только всего прекраснее душа, не ведающая о материи.

– А… А вы бы не спели?.. Сами… Хоть вполголоса. Если, конечно…

– Спой, светик, не стыдись? И прилегли стада? Сегодня и стада другие. Пение Орфея вам вообще не показалось бы музыкой. Сегодняшние стада отбирают в любимцы только безголосых кривляк. Меня бы расслышали, может быть, десять душ. Это совсем не мало, это очень много, ради этого стоит петь. Но мне без Эвридики больше не поется. Для других. Хотя в душе я все время пою.

Я не решился сказать, что хорошо его понимаю. Потому что мне, наоборот, пелось только для других. А оказавшись наедине с самим собой, я не решался хоть глазком глянуть в Иркину спальню: ее смятая постель отняла бы мой голос окончательно, я не сумел бы им приманить и бродячего пса, если бы даже тянул к нему руку с полукольцом ароматной копченой колбасы. Все, на что я решался, – побродить по просторному супермаркету «Перекресток», походами в который она когда-то мне досаждала: словно жизнерадостный щенок, она должна была все обнюхать, прежде чем двинуться дальше. Тоску по досаде я еще мог выдержать.

Я подождал, не добавит ли он что-нибудь, но мой собеседник так засмотрелся на городские снега, что я почувствовал опасение, не забыл ли он обо мне. Я старался не смотреть на его тюремную луковичную татуировку, однако, невольно скосив глаза, без особого удивления обнаружил, что ее больше нет. Я хотел откашляться, но вспомнил, что притворяться здесь не нужно, и заговорил как умел.

– Так я хочу отчита… Рассказать о своих…

– Да, успехи неплохие. Не каждый бы справился. В Толике ты пробудил тщеславие, в его жене жадность собственницы – этим можно скрепить их союз. Но союз невысокого разбора. Высокий союз рождается тогда, когда любящие живут пред ликом смерти, каждую минуту помнят, что им предстоит потерять друг друга. А потому дорожат каждым мгновением и прощают друг другу все, как мы прощаем умерших.

– Но это же убьет всякую радость?..

– Не убьет. Обострит. Потому что любящие на самом донышке души все равно будут верить, что они бессмертны. Любовь и есть вызов, брошенный смерти. Отчаяние придет только тогда, когда один из них и впрямь покинет другого. Но оставшийся сумеет это перенести, потому что он сразу же начнет складывать песню об их великой любви. Она будет звучать лишь в его собственной душе и все-таки станет утешать его, как может утешить только песня.

– И… И вас она утешает?

– Да. Только поэтому я и не могу отправиться к моей Эвридике. Песня не может умереть, если даже сама того возжелает. Она по своей природе тоже перчатка, брошенная смерти.

– А у нас пишут, что вас растерзали вакханки. За то, что вы вроде бы отказали им во внимании, что-то вроде того.

– Это придумали мои безголосые завистники. Чтобы убедить себя, что для женщин постель важнее, чем песня. Или верность, даже чужая. Но вернемся ко второму моему уроку. Когда ты пытался внушить этим жалким супругам, что их жизнь достойна воспевания ничуть не менее, чем жизнь героев и героинь убогого сериала, ты действовал совершенно правильно. Ты уже до нашей встречи открыл, что каждый человек, сам того не зная, жаждет быть воспетым. И ты им подарил эту надежду, и они еще очень долго будут воспевать себя своими слабенькими дребезжащими голосами. Но ты бы мог дать им гораздо больше – указать, что все они участвовали в грандиозных исторических событиях, а тоска по грандиозности – еще более неутоленная жажда твоих современников. И даже твоя, как ни заглушала ее любовь к твоей возлюбленной. Но она была такой солнечной, что заставила тебя забыть: жизнь – великая трагедия, а не сентиментальная сказка. И твоя любимая почувствовала это раньше тебя. Суще ствование, в котором великая борьба за жизненное предназначение оттеснилась жалкой грызней за достаток, невыносима для высоких душ.

– Я что-то в этом роде и сам почувствовал. Иногда и мне хотелось чем-то взбодриться, что-то заглушить, но я же держался?..

– Ты привык бороться с соблазнами. А она никогда их не знала. Она из тех светлых душ, для которых желание и долг всегда совпадали. А когда они однажды разошлись, когда ей пришлось изо дня в день терпеть боль и отказываться от обезболивающего, она в конце концов не выдержала. У нее не было никакого опыта бесцельного страдания.

Певец не позволил мне долго проникаться этим, как я почувствовал, не столь уж неожиданным для меня открытием и вернулся к повелительному тону.

– Но мы отвлеклись. Перейдем к последнему, самому трудному случаю.

… … … … … … …

– Я понял, – наконец сумел очнуться я, понимая, что ничего еще не понял.

– Ничего, потом поймешь, – проникновенно улыбнулся чародей и, забыв обо мне, вновь устремил застывший взор в потемневшие снега.

Церковные луковки снова вынырнули из-под серо-голубой майки, и я только тогда решился спросить:

– Скажите, а вы не являлись мне когда-то в ночном поезде? Даже дважды…

– Мне не обязательно всюду являться самому, – последовал холодный ответ через плечо. – Имеющий уши расслышит меня и в старческом кашле.

Я пристыженно откланялся.

Морячка по-прежнему энергично мела свой капитанский мостик суконными клешами, и даже мобильный ее телефон отдавал все те же команды: «А я тебе говорю: не надо нас грузить!»

Однако, увидав меня, Алевтинка сразу же разнежилась:

– Ну что, поговорили? – и окончательно умилилась: – С ним поговоришь – как будто к маме на могилку сходила.

– Там у выхода один гражданин сидит – как бы не замерз, – дружески поделился я с нею, и она было сдвинула наваксенные шерстяные ниточки бровей, но привычный рык застрял у нее в широкой налитой шее, удержанный янтарным пояском.

Она вышла вместе со мной на потемневшую улочку Генерала Федякина и, не обращая внимания на клубы ледяного пара, склонилась к моему ночному спутнику:

– Ты это… Можешь заходить.

Тряпочная шапка не шелохнулась. Я просунул руку под мышку своего пуховика, морячка, поколебавшись, просунула под другую, и мы поволокли несчастного в пещеру, а потом в застывший в снегах вагон. Ногами он все-таки перебирал.