Александр Мелихов – Испепеленный (страница 9)
Но как просверкнуло явление Анфантеррибля нашему курсу? Я впервые явился на комсомольское собрание, чтобы дать бой попытке комсомольской верхушки ввести обязаловку на работу в стройотряде. Мантулить на Северах — с нашим удовольствием, только без вас. Без комсомолии. При всей остроте спора кворум собрали лишь с третьего раза в пологом амфитеатре самой длинной шестьдесят шестой аудитории, и, чтобы выявить уклонистов, комсомольские шишки — ироничный Лева Гриншпун, на чью утонченность отбрасывала вульгарную тень не поддающаяся бритве синева его щек, и белобрысый Миша Петров, раздутыми ноздрями напоминавший молодого Шаляпина — начали проверять народ по списку, а мы оттягивались как могли.
Кворум натянули едва-едва, и вечно ироничный Гриншпун неожиданно впал в пафос:
— Тем, кто не ходит на собрания, может быть, честнее выйти из комсомола?
Народ как-то даже притих: какая может быть честность с вами, с прохвостами?
— Если будет обязаловка, я любые справки достану! — орал наш главный стройотрядовский ветеран, даже и зимой не снимавший стройотрядовскую защитную тужурку — и вдруг без всякой команды пала мертвая тишина.
Больше половины из нас никогда его не видели, и субтильная фигурка Анфантеррибля отнюдь не поражала величием. Но его собранность, пронзительный взгляд исподлобья, ястребиные ноздри сразу рождали ощущение какой-то страшной энергии, вроде той, которую он грозился освободить: частица, способная запустить цепную реакцию. Его скрипучий голос доходил до самой сердцевины.
— Представляться не буду, кто не знает, спросит. Вы уже наверняка задумываетесь о вашем будущем в науке. А наука — это целая водная система. Есть спокойные реки — садись на общий плот и плыви по течению. Есть тихие заводи — можно всю жизнь отсиживаться. А есть горные ручьи, которые только пробивают себе русло. Если повезет, какой-то из них когда-то тоже станет рекой. И все, кто начинал от ее истоков, войдут в историю науки. А если не повезет, они отлично проведут время. И наверняка откроют еще чего-то, на что и не замахивались. Короче говоря, я вам предлагаю риск и азарт, не догоним, так согреемся. Где меня найти, вы знаете, а кто не знает, спросит.
Обольститель взбежал наверх к выходу стремительной походкой человека, у которого нет времени на разглагольствования, и я, пару секунд промедлив, ринулся из ряда вон, наступая на ноги и, словно сомнамбула, твердя: извините, извините, извините… Я догнал моего соблазнителя на лестничной площадке, и он сразу понял, что в его гвардию рвется новый энтузиаст. Мне было неловко, что я выше его ростом, но в его взгляде, голосе, позе выражалось такое превосходство, что через десять секунд я перестал замечать, что смотрю на него сверху вниз.
— Можешь по вторникам в одиннадцать приходить на наш лабораторный семинар, — великодушно позволило новое божество и поинтересовалось моей фамилией.
Услышав ее, оно заметно похолодело.
— Ты что, не знаешь, он евреев не берет? — ироничными извилистыми губами из синих щек проговорил Гриншпун, от которого не укрылся мой рывок по ногам.
— Я в паспорте русский, у меня мама русская, — пробормотал я, удержавшись от завершения: и я боготворю Пушкина и Мусоргского.
— Ты что, не знаешь? Бьют не по паспорту, а… куда достанут.
И я понял, что отступать некуда. Если я отступлюсь от Анфантеррибля, все поймут, что я изменил мечте из грязных карьерных поползновений, и мне будут смеяться в лицо и плевать в спину или наоборот. Но к чему расписывать историю моей безответной любви к авантюрному гению — жизнь давно сожжена и рассказана. Анфантеррибль разворачивал прожект настолько грандиозный, что в вывешенном на доске объявлений перечне частных задач было все — от автоматического регулирования до гидродинамики и термодинамики, и я почему-то подсел на проблемы стабилизации. И для начала я усилил самого Анфантеррибля — он предложил частную форму стабилизирующего управления, а я нашел общий вид всех таких управлений. Каждую ночь я изнемогал, стараясь не ворочаться на брачном эшафоте, потом шлепал босыми ногами (в темноте было не до поиска тапочек) в соседнюю умывалку и там, приплясывая на ледяном кафеле, прыгающими руками проверял на подоконнике очередную спасительную идею, и то взлетал до небес, то низвергался в бездну отчаяния. И в конце концов божество произнесло скрипучий суровый приговор:
А уж сами узоры, которыми были заполнены страницы, просто дышали изяществом. Но ведь я желал не только признания, я жаждал любви! На вопросы других своих гвардейцев Анфантеррибль отвечал «на ты», с шуточками типа «физического смысла нет, есть химический», а со мной говорил «на вы» так корректно, словно британский лорд, какими они живут в наших грезах. Однако безумная жажда добиться его усмешки, его добродушного похлопывания по плечу подарила мне какую-то Болдинскую осень — я каждый месяц приносил новый результат, и каждый раз Анфантеррибль припечатывал: хорошо. Отправляй в «Дифференциальные уравнения». Отправляй в «Автоматику и телемеханику». Отправляй в «Техническую кибернетику». Это была академическая элита. В общежитии имелись только маленькие клетушечки для обычных писем, большие пакеты туда не вмещались, и Анфантеррибль разрешил мне указать обратным адресом его лабораторию. Однако своим для него я, увы, так и не сделался — дело делом, а дружба врозь. И все равно я еще никогда не чувствовал себя таким окрыленным — я не стал своим в лаборатории Анфантеррибля, но я уже был допущен в светлый и чистый храм науки.
А между тем личная жизнь шла своим чередом, и Колдунья снова оказалась беременной, огнетушительные таблетки не помогли. Тут тоже отступать было некуда — я встретил свой смертный приговор с полным самообладанием: ничего,
И вот однажды ночью Колдунья разбудила меня совершенно одетая и торжественная. «Вызывай скорую», — торжественно произнесла она, и я, бросаемый головокружением из стороны в сторону, попрыгал вниз на вахту, где был телефон. А потом и она легко сбежала с общежитского крыльца навстречу замершей в морозной ночи Скорой помощи. «Какая шустрая мамочка — так нельзя!» — пожурила ее немолодая медсестра.
Когда в готическом роддоме на Четырнадцатой линии, расшитом звонким кирпичным крестиком, чужие руки выдали мне ком Колдуньиных шмоток, завернутых в ее бежевое пальто, я и тогда брел по ночному Васильевскому в обнимку с охладелым комом, все еще ничего не чувствуя — всего этого быть не могло. А когда в справочном закутке в фанерной клеточке на мою букву я наконец обнаружил Колдуньин бумажный треугольник, я почти не понимал, что читаю. «Малыш вылитый ты», — какой еще малыш, о чем она?.. Еще Колдунье померещилось, будто у младенца нет отверстий в ушках, и она поделилась своим опасением с врачом, на что тот захохотал. А назавтра нового письма почему-то не оказалось, и я с чего-то решил, что ребенок умер. И тут уж меня проняло, всю дорогу до общежития давился слезами. «Вылитый ты», — одними губами повторял я в отчаянии. Я не видел в сходстве со мной большого достоинства, но эта черта все-таки отличала его от других младенцев. И когда я на следующий день узнал, что с ним все в порядке, я прислонился к стене и несколько секунд простоял с закрытыми глазами.
Потом в общаге я устроил хорошую попойку, на которой меня поздравляли только девочки, причем одна из них сказала, что дочку иметь спокойнее, чем сына, на что я возмутился: да нахх… Все засмеялись, но в смехе, во взглядах я ощущал некоторую разочарованность — все видели во мне птицу высокого полета, а я приземлился в рядовые женатики с ребенком. С такими гирями уже высоко не взлетишь.
К появлению