Александр Мелихов – Испепеленный (страница 7)
Началась уж никак не скука, а вечные поиски запирающегося уголка и мер предосторожности, кроме единственно надежной: пить холодную воду, только не до и не после, а вместо. Уж больно во мне кипели гормоны, а Колдунья была, что называется, роскошная баба, хотя для разрядки мне в ту пору годилась любая. Коитус интерруптус, как его именовала брошюра «Пипибна врака», кем-то перерисованная из «Гигиены брака», рождал ломоту в корне моего мужского существа, но не приносил полного утоления, хотя Колдунья после этого дела всякий раз умилялась моим довольным видом: «Каши наелся!» У меня к ней тоже появилось какое-то новое ощущение близости, похожее на соучастничество. Зато петь мы перестали. Как-то ни к селу, ни к городу это сделалось.
Но ответственность за перепачканную мною Колдунью я все-таки начал ощущать, чего прежде за мной не водилось: мне бы никогда не пришло в голову интересоваться у Сола, почему у него лоб как-то погорячей обычного (правда, я его в лоб и не целовал). И Колдунья вспомнила, что еще в школе лечилась от туберкулезных очагов, заразившись от соседа по коммунальной кухне в райвольском бараке. И вот мы уже мужественно, рукопожатием — ладонь у Колдуньи крупная и твердая — прощаемся в гулком вестибюле Пушкинской туберкулезной больницы номер три, двухэтажного желтого дома в двух шагах от знаменитого Екатерининского парка. Таким вот макаром имя Пушкина и вошло в нашу жизнь: я буквально каждый вечер катался в Пушкин на электричке, разумеется, без билета. Из промерзлого тамбура я вглядывался через заиндевевшее стекло в соседний вагон и, если видел там контролеров, то отступал от них вдоль поезда до ближайшей станции, а там стремительно обегал по перрону прочесываемый вагон и вскакивал в тот, который они уже прошмонали. Километра полтора-два от вокзала до больницы я тоже пробегал рысью: деньги на автобус у меня быстро бы иссякли, а передвигаться пешком по морозу в моем пальтишке на рыбьем меху означало обречь себя на верную гибель.
В тот год мы с Салаватом все сдали досрочно и завербовались в якутскую экспедицию, не дождавшись получения справок о бешеных родительских доходах. И салаватовские справки пришли, а мои затерялись, и я остался без стипендии. В борьбе с мошкой, буреломами и порогами, на одном из которых Сол чуть не утонул, — этот тощий, но жилистый степняк не умел плавать, и я его геройски выволок за вздувшуюся штормовку, — о таких канцелярских пустяках, как справки, я и думать забыл и незадолго до возвращения в Ленинград в почерневшем таежном поселке истратил почти весь заработок на самодельную шапку из соболя для Колдуньи. Может, мех этот, правда, был и не соболиный, но переливался очень красиво, и Колдунья под ним смотрелась прямо-таки оперной русской красавицей. Просить после этого денег у папы с мамой было как-то не очень чисто, и я питался паренной на сковородке под крышкой капустой, которую во время разгрузок тырил на Бадаевских складах, и в разных компаниях батонами с чаем. А вечером Колдунья выносила мне в вестибюль литровую банку с остатками своего усиленного туберкулезного пайка, управиться с которым ей было не под силу. Через кривое стекло были видны куски белого хлеба, кубики масла и мертвенно-бледная куриная нога.
Колдунья в больнице вполне освоилась, коротко остригла свой роскошный златопад, сменив его на стиснутые у корня черными аптечными резинками, торчащие рожками две золотые струйки, ушила широченные штанины светло-полосатой пижамы и бегала по лестнице через ступеньку — такая вот чахоточная дева, глотающая какой-то
Но, оказалось, опасность подстерегала нас со стороны канцелярии, откуда какие-то надзирательши нас углядели. Колдунью за безнравственность отчитала главврачиха, припомнив все: «Зачем вы ушили пижаму? Расшейте!» — «Разошью», — покорно кивала Колдунья, роняя хрустальные слезинки. Любовь, однако, оказалась сильнее ханжества: более опытные однопалатницы показали ей заваленную скелетами тумбочек черную лестницу, куда надзирательницы не заглядывали, и мы там уже спокойно предавались нашим скромным ласкам, доводившим меня, правда, до ломоты. Которая разряжалась только во сне. Разговоры мы при этом научились вести довольно откровенные. Колдунья жаловалась на старуху, которая задает ей мерзкие вопросы.
— Представляешь, спрашивает про тебя: он тебя на лестнице… Прямо так и говорит, на букву «е»! Я спрашиваю: как, стоя? А она говорит: не знаешь, что ли,
Я опасался, что после таких роскошеств Колдунья проникнется отвращением к этому делу (для меня-то всякое совершенство, в том числе и гнусности, каким-то чудом обретает прелесть), но любовь все превозмогает. Тем более что глубоких контактов мы были надолго лишены. Тем не менее, Колдунья каким-то чудом оказалась беременной — второй в истории случай бессеменного зачатия.
Я понял, что погиб, и гордо выпрямился: наконец-то жизнь потребовала с честью выслушать смертный приговор. А Колдунья ждала моего приговора с затравленностью, от которой ее светло-серые глаза, в минуты счастья сиявшие голубым июньским небосводом, налились подземным мраком.
— Значит, будем подавать заявление, — отчеканил я, бесповоротно отсекая от себя все, без чего мне больше не стоило жить: путешествия и приключения, вдохновенные ночные блуждания, первый разряд по самбо и второй по штанге, неясные призраки прекрасных и таинственных девушек…
Но я все-таки успел подернуться морозом от промелькнувшей подлой мыслишки сейчас же скрыться и больше здесь не появляться. Вот это уж была бы грязь так грязь! Брр… Однако многоопытные соседки по палате уже открыли ей глаза:нам жить и негде, и не на что, у ее матери колхозная пенсия двадцать четыре рубля и комната в пригородном бараке, куда еще вот-вот вернется отец из психиатрической больницы, она не хотела мне об этом рассказывать… В общем, все дружно насоветовали ей
— Никаких абортов! — мой голос тоже конспиративно понизился на этом мерзком слове. — Я не позволю тебе себя уродовать!
Но душа моя взмолилась: да все же это делают, сделай и ты, если ты меня любишь, спаси меня, спаси, не убивай!!! Я понимал всю низость этого порыва и старался отмыться и заглушить отчаяние удвоенным пафосом. Колдунья его расслышала и расцвела. А тайный вопль моей души, разумеется, не расслышала, вопреки мармеладной сказочке, будто влюбленные читают друг у друга в сердцах. Я впервые одолел дорогу до станции шагом, а не рысью — идущему на смерть не пристало легкомыслие. Я промерз до костей, но мне было не до пустяков. Снявши голову, по волосам не плачут — я впервые купил билет на электричку, отцу семейства не пристало удирать от контролеров. Но назавтра оказалось, что за Колдунью взялась медицина: медсестры дружно убедили ее, что она принимает столько лекарств, что наверняка родит не мышонка, не лягушку, а какого-то уродца. И с моих плеч бесшумно сползла ледяная Джомолунгма. Но я железной рукой подавил в себе порыв к свободе. Я уже знал, что залетевшие девочки проходили обряд очищения у некоего Наума Шапсовича, или просто Шапсовича, и незамужних он подвергал всяческим надругательствам, на малейшие проявления стыдливости орал: там не стеснялась раздеваться?!
— Это же совершенно разные вещи! — возмущалась Колдунья, и я понимал, что обязан ее от этого избавить даже ценой жизни.
Нас расписали без затей в скромном районном загсике. А во время обряда очищения обнаружилось, что ребенок был мертвый, еще немного, и начался бы сепсис. Вот к чему привело наше слияние в Мусоргском. Я был свободен, но на душе лежала новая Джомолунгма. Я не желал свободы ценой жизни невинного создания. У него ведь даже был хвостик… Именно хвостика почему-то было жалко невыносимо.
Правда, туберкулез был снова побежден. Зато нам понадобилась комната. Нам, которым еще недавно служил домом лучший город земли со всеми его красотами, музеями и театрами. Нам повезло, нас наградили узенькой подсобкой, а я кромешной ночью упер на соседней стройке несколько плах, из которых сколотил топчан, прочный, как эшафот. Клевый траходром, одобрил Салават, а то на панцирной сетке — как на батуте. В любовных излишествах нас подбадривали трубные звуки слонов, бредущих на водопой: за стеной у нас располагалась умывалка, по пути к которой курильщики начинали отхаркиваться еще в коридоре. Наученная горьким опытом Колдунья обзавелась чадозащитными таблетками, от которых пена валила, как из огнетушителя, и на некоторое время мы оттаяли и даже начали заново спеваться. Колдунья оказалась страшно хозяйственной, — сухомятка была изгнана, и чай мы пили не из граненых стаканов, а из фаянсовых бокалов, обедали с участием салфеток и ножей — уж и не знаю, где она этого набралась. У нас было тесно, но так уютно, что народ от нас не вылезал. Правда, только парни, девочек, видимо, сердило, что одна нахалка завладела тем, кого они считали общим достоянием. Гости иногда приносили с собой, чего поесть, но при нашей щедрости и гостеприимстве (на весь крещеный мир приготовила б я пир, подтрунивал я над Колдуньей) все доходы обычно иссякали до прибытия новой их порции, несмотря на мои ночные дежурства в соседнем детском садике, где я получал небольшие, но хорошие денежки и неограниченные запасы холодной манной каши. Тогда Колдунья на несколько дней съезжала