18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Испепеленный (страница 28)

18

Он однажды и на военной кафедре вдруг начал давиться хохотом, стоя по стойке смирно перед полковником. Тот сначала возмутился, но потом что-то понял и отправил его умыться.

А слушать музыку при выключенном свете — это было, наверно, самое лучшее. Громко рубила музыка; он сидел на диване, откинувшись на стену, а перед прикрытыми глазами стояла бухта, выплывали корабли, и яркие огни вспыхивали на черном небе; стояла одинокая скала, и от ее вершины расходилось бриллиантовое свечение; иногда он приоткрывал глаза, темнота, лампочка на магнитофоне, застывшие контуры друзей, еле слышное шипение пленки, расплывшиеся огни многоэтажек, косо доходящие сюда, потом снова прикрывал глаза, и вот он уже смотрит вглубь глубокого колодца с гофрированными стенами, как у футляра от лампочки, а на дне, далеком-далеком, бегают, мечутся люди и как будто что есть силы машут ему, а вот его уже носит в лодчонке по бурливому, малиновому океану, и ничего не видать из-за малинового дождя, льющего сплошной стеной, вспыхивающего то чернотой, то еще большей малиновостью, а вот он медленно передвигается по каким-то первобытным иссиня-зеленым зарослям, навстречу небу, и небо такое же густое и иссиня-зеленое… Кончалась одна пластинка — очередной косяк на лестнице, или даже между сторонами, и тело все больше наливается ватностью и как будто бы начинает дышать, а в голове еще больше, еще гуще сухого тумана, дурмана, и глаза все краснее и как будто обметаны студенистым налетом. Потом гулять по холодку или даже под дождичком, шмаль оставлена дома, на тот случай, если ненароком прихватят менты, хотя с ней удобно — не шатает, не воняет, как с выпивки, никто не врубится. Раз он посмотрел под ноги, на затвердевшую грязь, и ему показалось, что он смотрит на горный хребет с гигантской высоты, и ноги немедленно отказались идти, он аж весь просел; отвел взгляд, очухался; другой раз в дереве ему привиделась гигантская собака, что-то вроде сидящего дога, охраняющего какие-то таинственные ворота. А один раз, в городе, куда они поехали брать шмаль, их неожиданно прихватили менты, потребовали паспорт, повезли в участок, а шмаль была на кармане у Второго Друга, и он виртуозно — незаметно для ментов — швырнул ее в кусты; потом их выпустили, и они поехали домой, но сначала, разумеется, нашли и подобрали шмаль, которая была просто ядерная, спыхали всего один кас по дороге на вокзал, и он сразу почувствовал, как начинает разъезжаться в разные стороны морда, мгновениями ему казалось, что тьма ревет вокруг него, казалось, что он самолет в этой ревущей тьме, прибили косяк и в тамбуре, потом сидели в электричке, в свету, в людях, и это было шизово, они плохо врубались в происходящее вокруг, галдели между собой, ржали, обсуждая происшествие с ментами, а потом ему вдруг стало плохо, худо-худо, и он вдруг остался один на один с собой, со своими плохо соображающими мозгами, сознающими только одно: худо, а все остальное слилось в один далекий фон, он выговорил: «Что-то хреново мне», — и пошел в тамбур, Друг отправился за ним, в тамбуре он прислонился к стенке и думал: «Сдох от наркотиков… Сдох от наркотиков… Красиво со стороны… Но для того, кто сам подыхает… Особенно в момент подыхания…», и Джим Моррисон тоже был живой человек, и ему было страшно умирать, так же, как и всем, и от роду ему было всего-ничего, это же ужас, кошмар, и какие тут деньги, какая слава, какая крутизна»… «Сейчас отойдешь», — сказал Друг, и он мертво улыбнулся: «Точно. Отойду», но решил, что надо успокоиться, закрыл глаза и увидел тропический остров, как на картинах Гогена, представил себя на этом острове, и вдруг ему стало спокойно-спокойно, хорошо-хорошо, и он простоял так минут пять, от всего отключившись, и очухался, из тамбурного окна еще тянул ветерок. «…как труп. Я аж испугался», — сказал Друг. Доехали, там решили прибить еще один, «Я пас», — сказал он, но все-таки сделал несколько тяжек. Потом домой, объясняться с родителями, почему так поздно. Как всегда, одно и то же. Заниматься надо, в университет поступать, а ты шляешься — а чего туда поступать, там конкурса, считай, нет, да нормально я занимаюсь, в самый раз… Он действительно готовился в университет, хотя ему, разумеется, было скучно готовиться, но и в голову не приходило, что можно не готовиться, на полном серьезе он и собирался стать математиком, как это и было предуготовано для него с детства, а эта его другая жизнь существовала как-то сама собой, левая рука не ведала, что творит правая.

Я слушал, оцепенев, до того это было серьезно — и поиск подлинного, и прорыв в бездны экстаза… Но ведь и я когда-то квасил не меньше, а куролесил еще и куда побольше, это же я, а не он обходил Восьмерку по карнизу третьего этажа, это же я, а не он забирался на подъемный кран, чтобы вывернуть испепеляющую лампищу, а после бахнуть ее в сортире. Зачем? Зачем крутится ветр в овраге? Сверх этого я тоже галлюцинировал под музыку, и у меня першило в горле от песчаной пудры, когда я с закрытыми глазами слушал «Болеро» Равеля, и у меня сжималась грудь от любви к этим печальным бескрайним снегам, когда я изнемогал под увертюру к «Борису», и я восходил к небесам вместе с рассветом на Москве-реке, и я жаждал погибнуть за какое-то правое дело, когда отдавался громам Бетховена, — и вот мне была отведена роль батона-зануды! И что, я должен был ее принять?! Вернее понять, сказать: да, сынок, реальная жизнь — это скука и тоска, а счастье в экстазах?!. Я любил Костика как самого себя: лучше быть несчастным, но большим, чем счастливым и мелким! Масштаб человека — это масштаб дела, которым он захвачен, а если он рвется не к достижениям, а к экстазам, то это и есть мастурбационная культура, замена деяний переживаниями. Да, кто первым умер, тот и прав, и меня вместе с муками горя терзают еще и муки совести, но я и на этой дыбе над этой жаровней буду твердить: бороться не с темнотой человеческого ума, не с беспощадностью миро­здания, а с убогими людскими запретами, подменять подвиги экстазами — это отступничество и шулерство, вот с тем и примите-с!!! Это маменькины сынки больше всего на свете ненавидят свою бонну, ее запреты кушать в постели!!!

Я выкрикивал эти слова падшему Ангелу, уже не заботясь, что подобные вопли — это грязь, грязь, грязь…