Александр Мелихов – Испепеленный (страница 22)
Когда-то я считал глупостью самоистязания, а вот сейчас это у меня единственная радость — раздирать раны.
Однажды Костика угостили бутербродом, а во дворе половинка вдруг отломилась и упала на землю. Он захныкал, добропорядочный толстячок, и попытался поднять, а я его утешил: «Курица съест». И с тех пор, когда у него что-нибудь падало на землю, он утешал себя сам: «Курица съест». До поры до времени он доверял взрослым больше, чем себе. Я довольно рано повез его в зоопарк, но там его заинтересовали только воробьи и шакал, которого он принял за собаку. «Похожа на Расула Гамзатова», — что-то для него доступное я из Гамзатова ему читал. («Кажется, как будто баран поет», — несколько позже заметил он про песню «Где же моя черноглазая, где?») Потом, усадив его на гранитный парапет и прочно обхватив поверх светлого пальтишка, выкроенного Колдуньей из роскошного салаватовского реглана, я через Неву показывал ему Стрелку, Зимний, Адмиралтейство, и он, как всегда, слушал очень внимательно, — слова уже тогда интересовали его больше, чем вещи. А потом мне захотелось глупо пошутить, и я спросил: «Если упадешь, что ты будешь делать?» Я хотел, чтобы он ответил что-нибудь бодрое: звать на помощь, барахтаться, — а он ответил жалобно и честно: «Тонуть». И начал елозить, чтобы слезть с парапета.
Мы пошли по направлению к Финляндскому вокзалу и набрели на нарядного малыша, который при всем параде на естественном сиденье скатывался с горки. (Когда я про картинку «Поп и Балда» спросил Ангела: «Где поп?», — он робко показал на собственную попу.) А этот маленький денди его возмутил: «Как ему только разрешают?!» — «Ты бы тоже так хотел?» — поддразнил я. «Нет!!» — гневно ответил он. Бог ты мой, какой же он был милый, все надивиться на него не могли, какой он все принимающий и всему верящий! И за что же на него все это свалилось, свалилась его вечно страдающая, вечно неутоленная душа, заставившая в конце концов его именно лучшее в себе презирать, считать порядочность и доброту трусостью?.. Тоже чистоплюйство? Если в чем-то не все правда, значит, все ложь? Зато, когда пару лет назад я напомнил ему о потрясении Катюши Масловой — в ее душе совершился страшный переворот: она перестала верить в добро, — он с удивлением признал: «Гениально». Он откликался всему, что высказывалось от чистого сердца. За что на него свалилось это осатанелое неприятие мира? Не думал, что докачусь до таких идиотских вопросов. За что сваливается кирпич на голову? За что вулканы пожирают целые города? Ни за что, так мир устроен. Не признавать же, что именно мою брезгливость ко всему нечистому он усвоил и удесятерил, утысячерил.
До Финляндского мы подъехали на трамвае, и, когда какой-то мужик уступил ему место, Костик очень серьезно поблагодарил его: «Спасибо тебе, добрый человек». А на перроне он побрел куда-то вкось, не в силах оторвать взгляд от припадающего на правый бок хромого.
Дома Ангел долго рисовал большое здание и выводил на нем надпись косыми печатными буквами «ФЕЙЛЯНСКИЙ ВАКЗАЛ». Читать и писать, как и всему прочему, научил его я. Он никак не мог понять, почему буква называется «бэ», но читается не «бэ-а», а «ба», — пока я ему не объяснил, что правильное имя букв «бъ», «мъ», и он сразу зачитал: бъабъа, мъамъа… И слушать его заикающееся чтение для меня было наслаждением. Своей непонятливостью он меня вывел из себя только раз, когда в «Аленьком цветочке» перевоплотившееся чудовище благодарило купеческую дочь: «Ты полюбила меня, чудовище безобразное». Ангел никак не мог понять, почему оно называет красавицу чудовищем, а я никак не мог понять, с чего он это взял. Пока наконец до него дошло: «А это как “меня, Костика!”».
Но больше всего я любил что-то делать вместе с ним. В последний его месяц перед школой мы на полпути от Райволы к Терийоки набрели на дачный поселок, где в окружении грозных елей за штакетниками засверкали полосатенькие яблочки. Под которыми крепенькая старушка в поблекшем тренировочном костюмчике чем-то вроде тяпки сбривала гладко причесанную траву, похожую на водоросли.
— Бабушка, вам помочь? — не спросясь меня, проникновенно воззвал к ней Ангел.
Она строго пригляделась к нам поверх штакетников и сочла достойными. И мы с наслаждением на всех ее сотках выбрили траву по имени мелисса или что-то вроде того, а хозяйка в благодарность насыпала нам в тряпочную сумку килограммов пять красненьких яблочек. Мы сполоснули по штучке в кадке с дождевой водой (негигиенично, но напомнило детство), и Костик, с треском откусивши кусочек, поспешно поднес его к уху, чтобы послушать, как оно шипит, — он и взрослым так делал.
— Сочное, — удовлетворенно констатировал он, — надо будет Тимурчику отвезти.
А к этой бабусе он потом до самой школы ходил помогать по хозяйству, хвастался, что ему доверили размешивать кипящее варенье, и платы натурой больше не принимал, зато очень озабоченно рассказывал, какие перепады давления у его хозяйки: «Ты представляешь, сто девяносто на девяносто пять!» И с гордостью сообщал всем подряд, что она блокадница.
Когда Салават назвал своего сынишку Тимуром, я его даже подколол: назвал бы, де, уж сразу Абдуллой. Костик пропустил столь тонкую иронию мимо своих розовых ушек, зато назвал спеленутого Тимурчика куккой и сказал, что он сердито спит, но, оказалось, все запомнил и года через два объяснил мне, что имя Абдулла обидное, оно означает «раб аллаха», а вот Тимур был великий полководец (должно было пройти еще лет десять, прежде чем он пришел к выводу, что все величие полководцев основано на страхе, который они внушают, — вот величие ученых не требует страха).
Я специально катался в Белоруссию за антоновскими яблоками для Тимурчика;
Сам он, когда уже ходил в школу, ложась спать, нарочно ставил будильник на полчаса раньше, чтобы обрадоваться, что можно еще спать целых полчаса; со вкусом делился, как нужно давить мух, чтобы не испачкаться: нужно, чтобы муха щелкнула, и не более того; с вечера предвкушал, чтó будет есть на завтрак, про мамины божественные пельмени и беляши говорил, что их нужно не просто есть, но непременно объедаться до состояния
Зато культ народа для него сделался безоговорочным поклонением низшему, перед репинскими бурлаками однажды произнес, кого-то пародируя: «Эту картину ненавидит вся мыслящая Россия». У него и Кустодиев попал под раздачу: если даже это ироническое, то все равно любование плотью, то есть тупостью! И Марлон Брандо в «Крестном отце» вызывал у него гадливость — слишком вальяжен. А у сытых и вальяжных должна земля гореть под ногами! Добрые голоса дикторов вызывали у него тошноту, равно как и актеры, играющие положительных героев. В конце концов он разлюбил даже Окорока — с детства обожаемого Джона Сильвера. Зато от Рериха он распахнул свои голубые мамины глаза: «Он же гений!», — и я смолчал, что Рерих теперь представляется мне попсой, хотя когда-то я буквально замирал перед ним от мучительного счастья.
У Тимурчика же все развивалось наоборот, от неприятия к приятию мира. Впервые увидев у нас огонь в печи, он закричал: «Газ!», — а сейчас он на собственном катамаране катает туристов по морям, по волнам и в своих фоторепортажах во всемирной электронной стенгазете не забывает показать, какие вкусные и разноцветные яства потребляют на Сардинии и на Ямайке. Мама Тимурчика Валерия, которую Сол называл Валеркой, происходила из профессорского семейства, и на их с Солом свадьбе ее мажорская компашка попыталась подшучивать над его любимой плотиной заодно со всей советской энергетикой. В отместку Сол принялся кататься на оснащенном колесиками журнальном столике, хватаясь за Валеркиных гостей или отталкиваясь.
Валерка была с детства таскаема по филармониям и по музеям, чтобы с уходом в самостоятельную жизнь раз и навсегда отсечь эти глупости. Мама же Костика, Колдунья, с детства стремилась попасть на те высоты, с которых Валерка стремилась спуститься, и вот Валеркин сын, унаследовавший материнский мужественный профиль, прочно стоит на воде, а Колдуньин сын забрался так высоко, что спуститься на землю уже не сумел.
В старших классах, когда его ни спросишь: «Есть хочешь?», — он всегда отвечал: «Не хочу». Чтобы через десять минут приняться за еду. Но все-таки первым движением было сказать миру