Александр Мелихов – Испепеленный (страница 24)
Иногда он, конечно, и капризничал, не совсем, слава те, Господи, был законченным ангелом, но Колдунья его сразу утихомиривала: «Это не Костик, это Никодим». Ангел понемножку
Он каждый раз бежал к нам поделиться любым Кольбеновым враньем — что из одуванчиков делают горький мед или что в пруду за сараями зарыт миллион финскими деньгами и Кольбен даже покажет, где, если ему дать хотя бы сто рублей советскими, или что его мамаша никогда не стоит в очереди — перед нею все расступаются. Но чем Костик гордился даже и через много лет: когда начинал заливать я, даже и Кольбен слушал меня разинув рот.
— Крепкое растеньице, — радостно указала мне на загорелого Костика Колдунья, когда я вернулся из среднеазиатских странствий, где неплохо забашлял на погрузке водки и муки. Костик впервые тогда спросил, почему у меня волосы на руках. «Потому что человек произошел от обезьяны». — «Не от обезьяны, а из мяса».
Из Средней Азии я привез ему историю, как мне в ухо заползла сколопендра, когда я спал у арыка (было такое дело), и я, чтобы ее задобрить, покупал у газировщиц маленькие стаканчики сиропа и выливал себе в ухо. Ангел слушал, нервно посмеиваясь: вроде бы и шутка — а вдруг нет? Когда мы начинали играть в льва и охотника и я издавал львиный рык (надо же воспитывать в нем мужчину!), Ангел, к досаде моей, начинал хныкать. «Ну что ты хнычешь!» — возмущалась Колдунья. «Потому что лев», — жалобно отвечал он. Тогда я накидывал себе на шею скакалочку (я пытался научить его скакать через нее, но так и не научил) и концы отдавал ему в пухленькие ручки. И тогда он радостно тащил меня, куда хотел, а я скулил так жалобно, что они с Колдуньей начинали меня жалеть. В наших играх я всегда отводил ему роль охотника — он стрелял в меня присосками, а я уворачивался. Но если он попадал, то я «в конвульсиях» начинал за ним гоняться сам, и он хохотал в испуге и восторге: какие бывают сложные конвульсии! Но он уже понимал и более тонкие игры, когда я изображал занудного старичка, который все брюзгливо подносит к глазам, — не хохотал, а счастливо улыбался. Или я изображал заевшую гнусавую пластинку: утомленное солн… утомленное солн… утомленное солн…
В играх с Ангелом я приходил в такой азарт, что ему приходилось меня останавливать. Помню, в прятках я пытаюсь укрыть его под
Это снова был голос Ангела, совершенно свободного от затравленности, всегда прорывавшейся во вспышках его гнева.
Мы были в гостях. Остался в памяти только очень длинный стол с угощениями, чужие импозантные портьеры, создававшие в комнате комфортабельный полумрак. А на кухне были часы с гирьками и кукушкой. Я сломал часы, кажется, сделал что-то не то с гирьками. Сломал часы и надругался над кукушкой. Хозяев дома не было, но были родители, и я несколько часов томился, понимая, что неисправность часов будет обнаружена и будет совершенно ясно, кто их сломал. И я пошел признаваться отцу. Лучше признаться самому, прежде чем поймают, иначе твой грех не простится никогда. Я что-то сказал отцу, отец что-то ответил… не помню, что это был за разговор… очень короткий… Сейчас я тебя буду лупить, сказал отец. И я тебя, пролепетал я, падая в бездну ужаса. Потом отец, таская меня по комнате, бил ладонью по заднице, абсолютно не больно, но я все равно тонул, захлебывался в ужасе.
Я не захлебывался в ужасе, я в ужасе каменел. Ничего такого не было и быть не могло! Я спешил с работы, предвкушая, как буду читать Ангелу стихи без тех картинок, на которых он еще недавно тыкал в главных персонажей пухленьким коническим пальчиком: «Дида Коль!» (старый дедушка Коль). И обомлел. Ангел пинал по ногам своими резиновыми сапожками сидящую на моем богатырском табурете бабушку Феню, а та уныло его усовещивала: «Нельзя же ж бабушку пинать, разбойничек же ж ты маленький…».
Будь ему хотя бы лет десять, я бы влепил ему пощечину, но и сейчас нужно было немедленно сделать что-то такое, чтобы он постиг в сей миг кровавый, на что он ногу поднимал! Но после нашего слияния в Мусоргском и Маршаке перейти к грязному рукоприкладству без объявления войны…
— Я сейчас буду тебя лупить, — грозно произнес я, все еще надеясь, что он немедленно покается, но Ангел в ответ пролепетал:
— Это я тебя буду лупить!
И попытался пнуть меня своей резиновой ножкой.
В полной растерянности я схватил его за ручку и начал лупить по заднице, абсолютно не больно, как выяснилось. Мы закружились по тесной кухоньке, Ангел ревел, бабушка Феня хватала меня за руку, причитая: «Ты же ж его затрепал!» — трудно было придумать что-нибудь более безобразное. В эту минуту я ненавидел эту святую женщину: хорошо устроилась, она будет его распускать, а мне отводить роль палача!
В комнате я случайно увидел себя в зеркале — лицо у меня было совершенно белое. Не бледное, а именно белое, как известка.
Но отца я все равно уважал. Не просто уважал — преклонялся, боготворил и трепетал. Отец был прав всегда. Я мог спорить, беситься, но это была агония: я все равно знал, что прав он. Только лет с четырнадцати я ловил себя на мысли, что втайне хочу убить отца.
Не расстраивайся, дорогой сыночек, ты растянул мою казнь лет на тридцать. Но, чисто точности ради, я же не просил возводить меня в божество, я никогда ни на что подобное не претендовал! Я хотел быть другом, а не Богом! Ты сам меня возвел и сам же за это возненавидел! Впрочем, сын мне никогда ничего подобного не говорил!! Но мне снова ответил дивный голос падшего Ангела, Ангела-мстителя, наконец-то освободившегося от своей вечной иронии — глумления над собственным отчаянием.
ВБИХ — это Воинское Братство Интеллигентных Хлюпиков. Допустим, вы сделали триумфальный доклад, вы кумир, а через пять минут в подземном переходе три дегенерата делают с вами что хотят. Так вот и достало нас такое положение вещей. И мы создали нашу организацию. Тот самый ВБИХ. Ни один мелкий баклан на выстрел не подойдет к члену ВБИХ, хотя недавно два каких-то дегенерата полезли все-таки к нашему, мать их! Пришлось обоим бошки отпилить на хер. Обыкновенной бензопилой «Дружба». Ну и в газетах чтобы это было. С намеком. Поначалу люди не понимали, кто мы такие, но со временем поняли. Были отдельные непонятливые, но они уже давно на кладбище, где им и место. Взгляните на толпящуюся метрошную публику. Сравните их огромный мирок и наш крошечный мир. Они не пересекаются. Мы читаем свое — они свое. Мы слушаем — свое, они — свое. Мы смотрим… И так далее. Мы живем на одной территории — и это единственное, что нас связывает. Мы хорошо поняли: что бы эти ни устроили — нам среди них места не будет. Ну и мы стали бороться за свои интересы, здесь и сейчас, не вынашивая утопических планов (теократия какая-нибудь или наоборот — ультрадемократия). А от этих мы отделились — в рамках существующих государств и законодательств. И теперь мы опора существующего строя — хотя бы потому, что и при нем нам не так уж плохо живется, а никаких журавлей в небе нам не нужно — их все равно нет. А раньше мы были могильщиками этого самого строя. Вы, конечно, помните этих злобных, ненавистливых леваков, призывающих к гуманизму. Политиканы очень хорошо оценили эту перемену — и мы с ними дружим. Нам нужны они, а мы — им. И вместе мы держим неформальную, негласную круговую оборону против этих, — и способны ее держать хоть тыщу лет. Конечно, между нами и политиками случаются и конфликты, но ни одна сторона не стремится уничтожить другую, понимая, что в этом случае, рано или поздно, погибнем мы все — эти всё растопчут.
Ну вот, я же знал, что это все игра! Но что серьезно — мы с Ангелом тоже не могли обойтись друг без друга. Я еще в тот безобразный вечер думал, что между нами все кончено, но он, отревев сколько положено, как ни в чем не бывало прибежал ко мне с синим томом: «Это Маршак? Это Писарев?» (А услышав имя Кобо Абэ, он долго повторял одними губами: Кобо Абэ, Кобо Абэ…). Он и постарев оставался таким же — из-за пустяка мог вскочить и гордо удалиться, едва простившись, и назавтра прийти, улыбаясь как майская роза. Он не умел притворяться, и когда в нем нарастали обиды, он их и выкладывал. А то, чем зарядилась эта убогая лира, может быть только игрой.