Александр Малышкин – Севастополь (страница 37)
— Капитан!.. — Шелехов опьянело, ликующе дергал его за рукав. — Капитан, прямо полный ход! Тараньте ее!
Он так где-то читал.
С мачты марсовой кликал опять:
— Капитан! Ф-фу ты, мать честная, обознался. Это выстрел торчит, разгреби его! А я гляжу…
Пачульский с бешеной порывистостью звонил телеграфом:
— Вы-ыстрел? Баран! Идиот чертов! Губошлеп!.. Право на борт.
Будка безразлично вторила:
— Есть право на борт.
Тральщик загребал винтом к вешке. Капитан погодил, потом высунул голову из-за закрытия и, задрав кверху лицо, отводил душу:
— Сволочь! Идиот чертов! Обалдуй! Фекла!
Наверху виновато посмеивалось…
Вахтенный, тоже облегченный, успел резво сбегать куда-то:
— Телеграммы есть, господин мичман.
Нет, все-таки радостно было, по-животному радостно — опять вернуться в обыкновенные, обжитые людьми комнаты, к ровному их свету. Шелехов, напевая, спустился в просторную кают-компанию. Было невероятно, что рядом с палубным одичалым мраком существует этот зеркаль ный, праздничный мир. Над коврами, над полукружием малиновых диванов электрическое сияние рассеивалось матово-золотистым полумраком. Когда-то здесь соловьино гремел рояль, переживались шумные, веселые ночи путе шествий, мимолетных романов. О, те ночи были совсем другое, — выйти на палубу вдвоем, упоенно вдыхать там море!.. Отзвуки давнего жили еще, наклонялись шелестом неразличимых, вечно желанных женщин… Было приятно лечь в глубокое кресло, пробежать глазами сегодняшние сводки с сухопутного фронта, которые подал ему вахтенный, — среди них только одна была шифрованная, — должно быть, особенно приятно именно потому, что наверху, тотчас же за полированными дверями, начинались ветер, мрак и тревожная закинутость в полночном море.
Шелехов блаженно потянулся.
— И эта война…
Шифрованная телеграмма таинственно кричала о чем-то рядами пятизначных чисел. Он распутывал ее, медленно подвигаясь сквозь дебри затейливых и трудных расчетов. К тому же электричество вдруг начало пошаливать.
«Обстреляны орудийным огнем угольные копи у Зангулдак…» — это эскадра сообщала на ходу о результатах своего набега.
У столов неслышно появились двое штатских лакеев и, посовещавшись шепотом, начали стелить скатерти и расставлять серебро, навевая уют позднего ужина. Капитан Пачульский ревниво оберегал на своем корабле все приятности былого комфорта…
Шелехов, нервничая, проверял еще раз свои цифры; то, что прояснялось из-за них, было дурно и неуместно. Штаб командующего извещал, что при постановке минного заграждения неожиданным взрывом мины убило двадцать восемь матросов и ранило одиннадцать. Нет, все было правильно. Даже указывалось, что жертвы находятся на борту «Керчи». Шелехов огляделся кругом, он только заметил, что лакеев уже нет, что он один в этом качающемся разукрашенном подвале… Ему стало жутко. Где-то в темной воде сознания проплыл Софронов, его неотомщенные угрожающие, стиснутые веки… Электричество недомогало, то распаляясь с резкостью полуденного солнца, то погружая каюту в припадки зловещей темноты. Как будто хаос неудержимо прорывался уже сквозь стены, сквозь двери. Отсюда хотелось бежать, бежать…
Вахтенный наверху, в ночной слепоте, столкнулся с ним грудь с грудью:
— Где тут господа офицеры? Дым на горизонте.
И успокоительной деловитостью порадовал, как лаской, человечий голос.
Бирилев, Скрябин и Маркуша теснились на мостике, около Пачульского, переговаривались отрывисто, вполголоса. Ночь стала населенной. Из кубриков выбредали матросы, крадучись, копились у темных бортов. Шелехов напрягал зрение, но не видел впереди ничего, кроме сплошного черного полотна мглы. Явственный гул — словно от тысячи льющихся в воду ручьев — проступил с моря. Эскадра подходила.
— Свет! — резко скомандовал Бирилев.
Пронзительно вспыхнула лампочка в высоте, на клотике[17] грот-мачты. Тральщик предостерегающе давал передовому направление на фарватер.
Ручьи разрастались, надвигались все ближе, хлещась о море с яростной силой. Мутная многоэтажная громада отделилась от мглы и падала прямо на тральщик, затмевая всю ночь вокруг. Бурно расшатанное море шипело, «Витязь» клало с борта на борт. Тень передового корабля пролетела мимо, хлеща винтами.
Тогда погасла лампочка на мачте «Витязя». И тотчас — по этому сигналу — иголочно просверлило тьму огоньками следующего тральщика за километр; и когда погасло там, блеснуло еще дальше… Передовой бурлил от огонька к огоньку, за ним — эскадра.
Мутные мгновенные высоты кораблей нависали из мрака, проносились мимо, иступленно-торопливо, безлюдно. Гул воды раздирал ночь. Величие и темная грозность этого шествия были непреодолимы разумом.
Война…
Матросы внизу неспокойно кричали, маяча вытянутыми за борт руками:
— Вон, вон…
Шелехов глянул в ту сторону, куда они указывали. Силуэт одинокого корабля, должно быть заблудившегося, шатался там и, неожиданно скосив курс, ринулся вбок — казалось, прямо на минное поле. Шелехов оцепенел, не верил себе: может быть, глаза его обманывали. Однако корабль тотчас же выправился (он просто обошел «Витязя» с другого борта), а матросы все продолжали сбегаться к одному месту, откуда яснее было что-то видно, суматошились, путано галдели. Очевидно, неестественное матросское зрение распознало в темени что-то неладное. Шелехов прислушался и понял: это «Керчь» плутал, «Керчь» со своим страшным грузом.
Значит, новость уже успела какими-то путями просочиться из радиотелеграфной рубки в кубрик, в трюмы?..
Глаза цеплялись за мглистое, шаткое пятно корабля, вернее, за неуловимый его, зловещий след. Всех ли сумели выловить? И кто они, рядами уложенные там в трюме, с буйно раскиданными ногами, со сладковатым смехом на окостеневших ртах? Те ли, что недавним вечером, у Собрания, самозабвенно кричали «ура» Керенскому?
За стихшим внезапно плеском громко и злобно сплюнул кто-то на палубе:
— Набили, как стервятины… да и раз — мать ее, вашу свободу!
И тотчас отвалились от бортов, поныряли все в мглу, сразу погасив голоса. Маркуша не выдержал и прыснул в горстку. Офицерский мостик, один населенный людьми, витал над пустым кораблем. Сочленения машин содрогались, ухали где-то в беспамятных низах. Маркуша, успокоившись, подлез к Шелехову.
— Сергей Федорыч, я что хотел вас спросить. Керенский — как, с высшим образованием, конечно?
— С высшим, — глухо отозвался Шелехов.
— Я, Сергей Федорыч, опять к вам. Насчет алгебры. За классный чин у меня удостоверение есть, эх, мне бы теперь только языки да алгебру! Хочу одну уду закинуть. Давно у меня маленькая просьбица к вам, Сергей Федорыч, тольки как-то не смею: поясните мне, пожалуйста, как это в Учредительное-то проходют.
Глава тринадцатая
…Недобрую пыль, не переставая, гнало по земле из-под воспаленного фронтового неба. С пылью докатило однажды до тихой бухты штрафного матроса-солдата Михайлюка.
В каюту к Шелехову, по своему делу, Михайлюк вломился без спроса, без стука, пока прапорщик нежился еще в постели. Был в коряжистых сапогах, деготь на которых вязко обсела пыль, в шароварах в заправку, не по-матросски. Шелехов присел барином на койке, позевывая.
— Вы зайдите на минуточку попозже, товарищ, тогда поговорим. Видите, еще туалетом надо подзаняться, — по-дружески пошутил он.
Матрос сбычился у дверей, оглядывая непривычную после окопной земляной норы роскошь жилья плаксивыми глазами. Нечистым, подозрительным рубцом зияла переносица, на которую падала заухарская мрачная косма. На фронт сдал его два года назад с «Витязя» капитан Мангалов — за воровство и пьянство.
— Я этого ничего не признаю, — страдальческим голосом сказал матрос, — раз вы на ето поставлены, должны службу справлять.
Шелехов мучительно покраснел, в одеяле привскочил с готовностью:
— Ну, в чем же у вас дело?
— В чем дело, ето вам лучше знать, как матроса за политику в штрахной баталиен списывать. Конешна, ета права раньше была у паразитов, ну теперь такой правы нет, чтобы за политику страдать, теперь права гражданская. Жалаю опять во флот, боле ничего.
— Покажите-ка ваши документы, — любезно попросил Шелехов.
Матрос раздражительно покривился:
— Да я никаких документов не признаю! Ето что же, значит, опять как при Миколашке? Ты сам по какому документу живешь, по гражданскому? А от мине романовского хошь? Раз говорю, жалаю опять во флот, надо мине накормить, на денежное довольствие записать, а не волынить!
Шелехов, волнуясь и насильно мягча в себе обидную злобу, начал объяснять, что нельзя не понимать таких простых вещей, что он пойдет ему навстречу… что надо подождать, когда приедет начальник Бирилев, без него он не может. Матрос слушал и ядовито вздохнул:
— И-и, боже… как все это у паразитов устроено: ежели человека в баталиен смерти спихнуть, так ментом, а как с бойни обратно принять, так волынка на год. Придется-таки, видно… в бригадный комитет заявить, — смиренно, но с угрозой закончил он.
— Но, товарищ, я же и в бригадном состою, это все равно. Конечно, мы вам поможем…
— Та-ак… Значит, и там понасажали? Антиресно! Ну… мы найдем где попросить, — горько усмехнулся Михайлюк и ушел с явной зловещей недоговоренностью.
Мичман грустно поморщил брови и, надев шлепанцы, пошел прогуляться по своим владениям; по коридору, полному матовых, сияющих изнутри дверей, по прохладной, утопающей в зеркалах кают-компании. В иллюминаторе плясали светлые жилки — от солнечной воды. Значит, опять штиль и безбрежный зной наружи. Лакеи благоговейно готовили серебряный чай. В каюте уже ждали хозяина ярко начищенные магнезией снеговые ботинки, снеговой синевой сиял любовно выглаженный и аккуратно развешенный на спинке койки китель; это с материнской заботливостью, очевидно, выжидающий вестовой на цыпочках принес, пока господин мичман военного времени навещал уборную, чтобы зря не беспокоить. Каютный быт, по распоряжению штатского капитана Пачульского, был окутан ласковой ватой тишины и удобства. От этого, пожалуй, еще обиднее чувствовался несправедливый и грубый пинок.