Александр Малышкин – Севастополь (страница 36)
Шелехов сидел ослабленный, не слыша ничего, кроме зияющей пустоты в теле. На глаза навертывались обжигающие слезы. «Я для них… горел за них, на палубу первый спускался, мучился, а они… К черту, покажу я им теперь курсы!»
Лобович, должно быть, застыдился его дергающейся щеки, деликатно отвернулся.
— Могу вам сообщить новость, — сказал он, нарочно отвлекая его от мучительных мыслей, — флот на первом положении. Вот, пойдете теперь в операцию… А как вы думаете, Сергей Федорыч, не зря они всю эту контору затеяли?
Шелехов горько встрепенулся. Поход! Так вот откуда черный дым над рейдом. Корабли дрожали на якорях, с раскаленными топками наготове. А он-то мечтал, что выйдет в первый раз в море не только как офицер, но и как один из немногих народных избранников, — будто не с одной, а с пятью драгоценными жизнями в груди, и все эти жизни, на глазах у матросов, весело подставит навстречу злобному вражьему ветру… Сонная, безразличная разбитость овладела им, словно он не спал несколько ночей.
— Не знаю, Илья Андреич… я пойду, спасибо.
Лобович, ободрительно, насильно смеясь, похлопал его по плечу, провожая:
— Поменьше, батенька, поменьше политикой увлекайтесь! В ваши годы… эх, как я бы фокстерьерничал!
Вслед — другим голосом:
— А на ребят-то не обижайтесь, поймите ребят…
Почти не разжмуривая наболевших глаз, мичман пробежал кое-как по набережной, по трапу «Витязя», добрался до своей новой каюты, набросил изнутри крючок и, скрипнув зубами, не раздеваясь, грохнулся ничком в подушку.
Глава двенадцатая
В первый раз в море!
Бирилев подвинул к себе карту, исчерченную цифрами и пунктирными окружностями. Пол командирской рубки покачивало. В радиограмме сообщалось, что возвращающаяся из похода эскадра идет в энном квадрате моря. Бирилев любезно растолковывал — он все хотел казаться передовым, понимающим новые веяния, способным на учтиво-либеральные, а не солдафонские отношения с подчиненным студентом.
— Эскадра — здесь… Проводим теперь курс. Наша диспозиция вот в этом квадрате. Итак, при указанной скорости ее можно ожидать часа через полтора-два. Значит, около полуночи.
Шелехов, стеснительно наклонившись, усваивал.
— Есть.
— Марсовые на местах?
— Так точно.
— Вас не укачивает?
— Нет… я чувствую себя хорошо.
Прозрачные выкаты скрябинских глаз не то поощряли, не то насмешничали:
— Он у нас молодцом, молодцом!
И Маркуша, развязно развалившийся рядом с начальством, — наверно, на правах делегата (в другое время смиренно терся бы где-нибудь в тени, а то на палубе с вахтенными), — Маркуша тоже поматывал головой, дружески покровительствуя. Дескать, ты вот бегаешь с мостика сюда и обратно, а мы тут сидим, разговариваем промежду себя. Что же поделаешь, у каждого свое. Иной Маркуша, неожиданно напроборенный, в новеньком мичманском одеянии, выставит перед собой шитый золотом локоть и нет — нет да покосит на него глазком. И Шелехов чувствовал, что не может не любить его: самый корабельный быт становился при Маркуше в тысячу раз забавнее и уютнее.
Правда, обида не зажила еще, но разве такие, как Маркуша, могли загородить ему дорогу.
…Были вторые сутки, как эскадра с адмиралом во главе ушла в поход — громить турецкие берега. В ожидании ее бригада траления с полудня работала в минном фарватере.
Для столь важного случая сам Скрябин сопровождал свои суда. На «Витязе» развевался вымпел натралбрига.
Десять или двенадцать тральщиков прощупывали, разметали тралами невидимый канал. Концевые, самые крупные — «Витязь» и «Трувор» — впереди, мористее всех. Выступали парой, далеко за Херсонесский маяк, соединенный зыбиной стального троса и, вдобавок, выпустив впереди, с выстрелов, предохранительные фортралы. За ними, тоже в паре, большие серо-голубые пассажирские пароходы бирилевского же дивизиона — «Россия» и «Батум». Дальше плоские длинные зерновозы — «Елпидифоры». Завершала эту кадриль одномачтовая мелкосидящая мелюзга — «Чайка», «Альбатросы». Открытое море окружало безвыходным серебряным блеском, блистало целый день утомительно, до сонливой одури. Тральщики прогуливались попарно, разметая канал сначала в сторону моря; потом, не выбирая тралов, обратно к Севастополю; затем — снова в море. Таким образом, канал был трудолюбиво прочищен трижды. Концевой «Витязь» — ушел далеко от берегов, за окраины минных полей, на глубину, и там бросил на якорек вешку с лампочкой. На километр от него отстал «Трувор» и тоже бросил вешку. Так же сделали и следующие тральщики через каждый километр. Каждый тральщик, поджидая эскадру, крутился на диспозиции, около своей вешки. Линией крутящихся тральщиков и горящих вех обозначался тайный и единственный безопасный путь, которым идти эскадре по заряженному смертями полю.
Так наступила ночь.
Шелехов поднялся на палубу, в теплую, почти безветренную тьму. Небольшая зыбь раскачивала «Витязя», потому что машины почти не работали. Слабый огонек вехи прыгал неподалеку в ночной волне. Лишь только тральщик отбивало зыбью подальше, на мостике звонил капитанский телеграф, машины кряхтели внизу, тральщик задним или передним ходом опять подбирался к вешке. И снова на две-три минуты засыпали машины. Мир состоял из беззвездной мглы и плеска.
«Где я сейчас? — спрашивал себя Шелехов. — И я ли это?..» Глазам припоминались истаявшие дневные берега. В полдень прошли ослепительно белый маяк на унылой песчаной косе. Мыс Фиолент — последний обломок — быком уперся в клокочущий прибой, за ним — обрыв, в небо, безбрежный прозор леденисто-синей воды. И мыс, с монастырьком на спине, отошел далеко-далеко, в лиловый дымок. Где-то поблизости, за темнотой, дремотная и теплая Балаклава. А еще дальше — Южный берег, не виданный еще ни разу, только рассказанный счастливцами, — он чудился некоей таинственной и благоуханной Индией садов, мраморные ограды которых лобзает ночное море… А на другом берегу, в сумерках, выходит Жека, скучающе и обиженно смотрит за море, смотрит — никого нет, только ветер мстительно бьется в грудь, в лицо, гонит прочь с дамбы тоненькую, одинокую, сгорбленную фигурку. Может быть, сама теперь хотела бы припасть к нему слабым, ласковым ребенком, больше не лукавить, не мучить никогда… «И я тоскую здесь и думаю о тебе… чувствуешь ли ты? — тужась, внушал он ей через многоверстную, бездонную пустыню ночи и воды. — Сейчас я далеко в море… в море, на войне…»
Мысли его оборвались: мутную громоздкую высоту кормы с размаху несло на огонек вешки. «Сейчас ударит, разобьет лампочку вдребезги!..» И только успел это подумать, зазвонил телеграф на мостике, дыхнули и заворочались машины, бурно заклокотала вода под винтом, и, сотрясаясь, корма начала отходить от огонька назад и влево.
Теперь надо было заглянуть еще на мостик — не случилось ли чего нового. «Витязь» в сумерках чудился восхитительно неисследованной страной, в каждом уголке которой деялось захватывающе интересное!
Ветер наверху поддувал сильнее. Никто из занятых на мостике людей не обратил внимания на Шелехова. Темный человек осторожно спускался с мачты, из ночной высоты. Менялись марсовые. Под брезентовым навесом, у телеграфа, бодрствовал штатский пароходный капитан Пачульский (половина команды на судне была штатская — прежняя пароходная из вольнонаемных). Сердитый голос, горбина огромного, спесивого капитанского живота, проступавшая в темноте, наводили на мысль о брюзгливости, о досадливом презрении к военным, обратившим изящное увеселительное судно в рабочую лошадь. И марсового матроса, с неохотой готовящегося лезть на мачту, капитан наставлял с вынужденной, презрительной вежливостью:
— Вы, главное… на вешку не глядите, на вешку, поняли? А то в темноте потом ни хрена не… Глядите вперед, на воду и на горизонт. Понимаете, что значит горизонт?
— Да знаю я все, — досадливо огрызнулся матрос.
Вешку несло далеко-далеко в низах. Черт возьми, не на минное ли поле уже прет корабль за разговором? Телеграф спасительно звонил, корабль бурлил и сотрясался.
— Право на борт, — угрюмо под нос себе бурлил капитан. Рядом, в крытой будке, невидимый рулевой покорно вторил:
— Есть право на борт.
— Одерживай!
— Есть одерживай!
Различалось низкое лазоревое просвечивание звезд. Мгла окутывала корабль домовито, дремотно, как стены.
— Закурить можно?
— Покурить — есть кают-компания. Вам бы, как военному человеку, лучше правила знать.
— Почему же? Ерунда!
— Вот вам и ерунда. Немца не знаете?
Война? Нет, так только называется, а в самом деле какая же это война? Смехотворное, нелепое пятичасовое кружение в море, около танцующего огонька… Чепуха, нет ничего! Даже, пожалуй, если пустить машины и похропать напрямки — в смертоносное, якобы заказанное всем поле, — и то, верно, не случится ни черта.
С мачты захлебывающийся шепот:
— Господин капитан!
Вахтенный матрос, прикорнувший на трапе под мостиком, тоже встревожился:
— На мостике! Марсовой[16] кличет.
— Слышу. Что там?
Капитан повернул голову, сердито ждет.
— Перископ… господин капитан!
— Что-о?
Марсовой, должно быть, свесился там, в ужасе тянется вниз головой:
— Прямо по носу… перископ, вижу ясно.
— Где?
Ночь обертывается невидимым, люто дышащим зверем. Когда он подкрался? Ветер и плеск — может быть, последние в жизни… Неужели вот тут рядом, под водой, в самом деле идут страшные безыменные люди? Капитан шатнулся к перилам, перекосив мостик чугунными вдавинами шагов, рулевой малодушно бросил штурвал, тоже сломился в мрак. Пронзительно и весело ощутилась секунда, вот эта, сейчас текущая секунда, когда у меня, Шелехова, неестественно громко шумят мигающие ресницы… И до отчаяния стало интересно, как зеваке со стороны. «Пусть будет перископ, — содрогнулся и молвил он, — пусть в самом деле будет перископ!» Тральщик несло и несло от огонька.