18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Любищев – Расцвет и упадок цивилизации (сборник) (страница 75)

18

Не удивительно, что высказывания Зайцева получили ироническую оценку журнала «Искра»[193]: «Итак, заблуждения философские следует карать метлою и сажанием в водолечебницы, театры – ломать, актеров – бичевать. Посмотрим, что будет дальше. Г. Зайцев подает великолепные надежды». Мы увидим дальше, что Зайцев эти надежды вполне оправдал.

Ясно и понимание Зайцевым цивилизации (стр. 313): «…в настоящем своем значении цивилизация есть известная степень материального благосостояния страны. С материальным благосостоянием тесно и непосредственны связаны всякие другие блага: и смягчение нравов, и возвышение чувств, и развитие ума и т. д. Нетрудно показать, что сущность цивилизации заключается именно в этом, а не в процветании наук и искусства… Феодальная эпоха оставила после себя произведения искусств, особенно зодчества, которым удивляются доселе, и имела множество знаменитых ученых и писателей. Однако во всяком учебнике эта эпоха называется варварскою. Наоборот, если Греция Перикла заслуживает названия цивилизованной страны, если мы до сих пор говорим о греческой цивилизации, то не из уважения к учености Аристотеля и Платона, а в уважение того развития материального благосостояния, которого она достигла».

Как средство Зайцев еще допускает искусство, а в отношении греческого искусства пишет следующее (стр. 172): «Искусство действительно не произвело ничего подобного тому, что создали греки; оно может как роскошь, как предмет наслаждения процветать лишь тогда, когда нужды удовлетворены, когда народ, создающий его, может наслаждаться, потому что не страдает». По Зайцеву выходит, что Древняя Греция достигла предела материального благополучия и потому могла себе позволить роскошь чистого искусства. Такой идеализации греческого общественного строя я не встречал нигде, так как всем хорошо известно, что большая часть населения Греции состояла из рабов или неполноправных граждан, что нередки были войны как между греками, так и с варварами и вообще вся система греческого полиса переживала тяжкий кризис: видимо, это неизвестно Зайцеву.

Против эстетического принципа Зайцев вооружается с моральной точки зрения, понятной для Савонаролы[194], но никак не для материалиста (стр. 182): «А что такое эстетический принцип, как не раздражительная чувственность, как не раздражение спинного мозга, возведенное в перл создания? Что это такое как не стариковская похотливость, гаденький бессильный разврат?» Такие высказывания вызвали обвинения Зайцева в проповеди аскетизма. В оправдание он заявил (стр. 339): «Мы отрицаем только эстетические наслаждения, восстаем только против искусства, а вовсе не против всего, что может быть приятно человеку: только против искусственных потребностей, а вовсе не против реальных…»

Естественное пение он считает вполне законным, а вот желание слушать пение, подражающее естественному, уже не имеет права на существование (стр. 340). Как провести границу между естественным и искусственным, когда усовершенствование пения, музыкальных инструментов (простую свирель пастухов Зайцев, вероятно, признает законной), украшение домов и проч. переходит допустимые границы, Зайцев не сообщает. Но нетрудно догадаться: то, что Зайцев понимает, это законно и допустимо, то чего, не понимает, недопустимо.

Тем же стилем, что философские взгляды, отличаются и политические взгляды Зайцева. Одной из характерных черт его взглядов является антиправительственный характер его работ вместе с критикой либерально настроенных писателей. Это, очевидно, и давало повод отнести его к «классикам революционной мысли», по привычке мыслить по схеме «двух лагерей»: кто противник правительству, тот прогрессист и друг народа. Но революционность Зайцева носит особый характер, довольно тесно связанный с его примитивными философскими и научными воззрениями, приведшими его к расизму и к защите возможности возникновения «низших» рас в среде «высших».

Прежде всего у Зайцева ясно выраженное антинародничество. Субъективно Зайцев считал себя последователем Чернышевского, верившего в возможность крестьянской революции, но литературная деятельность Зайцева началась в 1863 году, после разгрома крестьянского движения. Он не верил в возможность немедленной революции в России и не склонен был рассматривать крестьянство как опору революционного движения.

‹…› Можно было бы думать, что Зайцев, являясь противником народничества, склонен к признанию за рабочим классом руководящей роли в революции, но марксистское учение было вообще неизвестно всем русским деятелям шестидесятых годов.

Демократизм Зайцев допускает лишь в отношении французских рабочих, которых он ставит выше высшего и среднего сословия, но по отношению к Неаполю, например, Зайцев совершенный противник демократизма. Так как контрреволюционный переворот в 1848 году совершился при участии неаполитанских лаццарони[195], то Зайцев считает возможным писать о «беспардонных демократах» (стр. 95–96): «Им все равно, что на замену аристократии, буржуазии есть только звери в человеческом образе, белые медведи с Бомбой во главе; потому, что знаменитый народ связан тесными и неразрывными узами грубости и варварства с Бомбами… Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него, потому что народ в таком состоянии, как в Италии, не может по неразвитости поступать сообразно со своими выгодами…» И на стр. 417: «На что политические права вечному труженику, не знающему отдыха? Какое дело рабу до независимости его отечества?»

Конечно, лишенный просвещения, народ может действовать вопреки своим интересам: вспомним «холерные бунты», когда русский народ убивал врачей, как разносчиков заразы. Но если должно быть насилие над народом на пользу самому народу, то кто же сможет осуществлять такое благодеятельное насилие? В старые времена была теория «просвещенного абсолютизма», по которой прогресс должен идти под нажимом просвещенного монарха. Это направление отрицало революцию, покоилось на бесспорном наличии в истории просвещенных монархов (напр., нашего Петра Великого), но не выдерживает критики, потому что процент «просвещенных» монархов среди монархов вообще слишком мал. Отрицание просвещенного абсолютизма, боязнь непросвещенного народа (как у Зайцева), естественно, казалось бы, приводит к отрицанию народной революции, либерализму и реформизму с требованием возможно большей свободы обсуждения всех вопросов и терпимости к инакомыслию. Этот путь для Зайцева также неприемлем. Разнообразие мнений он считает результатом великого и благодеятельного события – эмансипации человеческого ума и ему человечество обязано многими великими благодеяниями (стр. 343): «…нельзя не видеть, что оно имеет и очень вредные последствия, которые перевешивают приносимую им пользу. Вредные последствия обнаруживаются всегда немедленно; слишком известен исторический факт, что всякий, например, религиозный переворот, составляющий шаг вперед в истории человечества, сопровождается непременно дроблением новой религии на бесчисленные секты. Это, разумеется, прямой результат события, которое само по себе является благодетельно; но это результат вовсе не благоприятный… Всякий, кому дорого дело новой религии и кто желает ей торжества, оплакивает несогласия, возникающие между ее последователями, и усилия всех благородных людей бывают направлены к соглашению и примирению сект, на которые они, к несчастию, раздробились».

Сначала может показаться удивительным, что воинствующий материалист в пользу своего тезиса о необходимости единомыслия приводит факты из истории религий, где, действительно, возникновение сект почти всегда сопровождалось ожесточенной борьбой вплоть до длительных войн и жестоких преследований инакомыслящих. Но мы знаем, что религиозный мир в XIX веке был достигнут не тем, что осуществилось единомыслие, а тем, что восторжествовала свобода совести, достигнута была терпимость к инакомыслящим. И прогресс в науке неразрывно связан с тем, что в той же науке существуют весьма противоположные взгляды, которые, несмотря на противоречивость, приносят каждый свою пользу; а вовсе устаревшие взгляды постепенно отмирают. Но что Зайцеву совсем не нравится (стр. 345–346): «В наше время нередко можно слышать мысль, которая в старину никому не могла прийти в голову: что всякое мнение должно быть равно уважаемо и что можно не соглашаться с ним, но нельзя оспаривать права иметь его, потому что абсолютно истинного и честного нет, а, следовательно, каждый прав со своей точки зрения, как бы ни были противоположны их взгляды. Терпимость к этим проповедникам терпимости – самая худшая из всех терпимостей. Невозможно выдумать ничего более развращающего как подобная терпимость. Неужели же, в самом деле, так-таки и нельзя решить, какой взгляд на данный предмет истинен, верен и честен?»

Ясно: «классик революционной мысли» Зайцев откровенно предлагает вернуться к «доброму старому времени», когда всем полагалось мыслить одинаково. Мы знаем, что «проект введения единомыслия» был разработан и Козьмой Прутковым, но прутковский проект был куда менее решителен, чем зайцевский, заключавший такие перлы как защиту расизма, по отношению к которой действительно терпимость кажется неуместной.