реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Ломтев – Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и философских отвлечениях по поводу и без (страница 5)

18

А потом самый старый грузин за столом – Северьян – высоко поднял руку со стаканом, и все поняли: сейчас будет тост.

– …И вот президент американской страны, – торжественным глухим голосом говорил Северьян, – и вот президент запретил своим ребятам-спортсменам ехать к нам в Москву на олимпиаду. Эх, Картер, подумал я, это не поступок мужчины! Любой правитель, любой человек, стоящий у власти, должен быть мудрым! Куда девалась мудрость у правителя американской страны?

Северьян нахмурился и немного помолчал, сосредоточенно глядя в окно. Потом встрепенулся:

– Так вот, хочу выпить за то, чтобы в далёкой американской стране люди посмотрели на своего президента и поняли: не нужен им такой правитель!

Вот как говорил Северьян, а может, ещё лучше.

Он сделал бокалом замысловатое движение и поставил его на стол. Мы все поставили стаканы на стол. Игорь судорожно сглотнул слюну. Встал Гогия – второй по возрасту старик и поднял стакан. Он тоже ругал Картера, отчаянно размахивал руками и хмурил брови. В заключение он ещё более замысловато крутанул стаканом и поставил его на стол. Мы все поставили стаканы на стол. Игорь тоскливо вздохнул. Вино издевательски подмигивало ему розовыми бликами.

Потом говорил огромный Али. Он плохо говорил по-русски, и Гогия переводил нам то, что мы плохо поняли.

– Это называется «алаверды» – склонившись ко мне, прошептала мне многозначительно Ирина. – Обычай такой…

Даже Игорь, забыв о вине, произнёс длинную запутанную речь, которая начиналась: «Ещё вчера мы ничего друг о друге не знали…» – и заканчивалась словами «за урожай!»…

Речь Игоря хозяев потрясла, они подняли стаканы и… произнесли длиннейшие ответные тосты…

Мы ели мясо, пили вино и слушали грустные грузинские песни. Словно живой орган, словно рокот далёкой лавины, словно гул алазанских порогов. А потом Али танцевал лезгинку, а Игорёк кричал ему:

– Нет, нет, не так, Али! Лезгинку танцуют не так! – кричал Игорь – знаток национальных танцев.

А в углу весело трещала красными углями печка-буржуйка, весело звенела гитара, и все были веселы и счастливы…

Накрапывал уставший дождик, пахло цветами. Мы лежали на душистых соломенных матрасах, укрывшись жёсткими чёрными бурками. За окном, сквозь темень ночи, посверкивали дальние зарницы, высвечивая на мгновенье гребни гор. Не спалось, я встал и вышел на крыльцо. Али, завернувшись в бурку, сидел на ступеньках. Он печально глядел в темноту, вздыхал и беззвучно шевелил по-детски толстыми губами.

– Завтра вы уходите, – сказал он вдруг и укрыл меня полой своей бурки.

«Может быть, мы не чужие? – помимо воли всплыло в моей голове. – Может быть, в душах этих виноградарей навсегда останется память о нас, останутся кусочки наших душ. Но тогда и кусочки виноградарских душ должны пустить корни в наших сердцах, должны прорасти в нас ростками человеческой любви и братства».

«Это вино!» – объяснил я себе внезапное философствование.

Али обнимал меня, как брата, и тихо пел мне грузинские песни, прихлопывая по коленке широкой ладонью. И узловатость пальцев его тёмной руки напоминала мне узловатость виноградной лозы. Али тихонько напевал мне по-грузински, а я вторил ему как мог по-русски, и в темноту Кахетии улетала странная песня с хитросплетеньем русских и грузинских слов…

Пронзительно-свежим утром мы собирали рюкзаки, а старики-виноградари стояли у стола под орехом и молча смотрели. Гогия неторопливо расставлял на круглом столе тарелки. Нужно позавтракать на дорогу.

Я паковал рюкзак, поглядывал на стариков и знал уже, что никогда больше не попаду сюда, не услышу голосов Али, Северьяна и Гогии, но и не забуду ни их, ни этого дома с угрюмой собакой под крыльцом, ни печки с красным пламенем внутри, ни запаха фиалок вперемешку с кахетинским красным вином…

Мы молча взялись за вёсла, скрипнула последний раз галька под сапогом, царапнуло днище о камень. Алазани подхватила плот и, шлёпая его по бокам, понесла…

– Смотрите! – крикнула вдруг Ирина.

Из-за поворота выплыл зелёный бок горы, и на фоне ровных строчек виноградника мы увидели знакомые фигуры. Медленно и неуверенно Ирина махнула им рукой. И старики виноградари замахали нам в ответ. И мы махали им на прощанье и кричали:

– Проща-а-айте!

Между нами и берегом тянулась и всё увеличивалась сверкающая солнечная дорожка, и там, где она упиралась в берег, на зелёном склоне стояли старики и всё махали и махали нам вслед. И мы махали до тех пор, пока река не сделала поворот. И только тогда в сердце мягкой щемящей нотой пропела струна расставания…

Микки-Микки!

Мы жили в маленькой светлой комнатке. Печка, стол, две кровати да табурет. Улочка, на которой стоял хозяйский дом, в одну сторону извилисто скатывалась к узенькой маленькой – собаке по колено – речке Темерник. В другую – вылезала на холм, с которого был виден весь Ростов, а за крышами, деревьями скверов и церквями проглядывала полоска полноводного Дона.

Мы жили вдвоём. Волей командировок и секретарей отделов кадров, направивших нас к одной «квартиросдатчице», мы на несколько месяцев оказались соседями, а пожалуй, и друзьями.

Друг приехал с Севера и, глядя на ростовскую зиму, то вздыхал, то ругался. Он всё ждал, что подуют северные ветры и вместо нудного дождичка, вместо постоянной слякоти повалит, наконец, снег и ударят морозы. Но зима не приходила.

– Как они здесь живут? – негодовал якут, впервые оказавшийся значительно южнее своего Якутска. – Ни на лыжах побегать, ни на охоту сходить! Слякоть да слякоть… брр…

Вечерами мы сидели в комнатке и разговаривали. Об охоте, о преимуществах и недостатках лодки-долблёнки, о ружьях, о громадных щуках якутских озёр и загадочном звере росомахе. Гудела кусками горящего угля печка, слякотно посвистывал ветер за окном, скрипели о стекло голые ветки алычи, и разговор, словно пряжа, вился и вился за самую полночь…

Весна наступила стремительно и неожиданно. Она трогала душу моего приятеля, словно струну гитары, всеми своими проявлениями. Первыми листочками, проклюнувшимися из толстых почек, тонкими стрелками изумрудных травинок, пробившихся сквозь жухлую прошлогоднюю траву, голубым небом и веснушчатыми от первого солнечного пригрева девчонками. Он не спал ночами, слушая, как в саду орут до одури соловьи и ошалевшие коты. Вечерами он вытаскивал меня на улицу дышать апрельским ветром. Его неудержимо тянуло домой.

– Гусиная охота, – говорил он, зажмурив глаза, – это… это…

Мы шагали по извилистым улочкам пригородного Ростова. Мы шли мимо больших, старых домов, мимо маленьких домишек, теряющихся за заборами и садами. Друг тащил меня то к оживившемуся Темернику, то к разлившемуся Дону, то в старый заброшенный сквер. Этими бесцельными походами он душил тоску по весне своего края, по весне Севера.

Он не горазд был на разговоры – мой друг из Якутии. Но всё было написано на его лице, всё было сказано движениями его рук. Весна – это…

Он трогал первые клейкие тополиные листики, не мигая глядел на садящееся в ломаную линию крыш солнце, оглядывался вслед длинноногим веснушчатым девчонкам в лёгоньких платьицах.

– Микки! Микки!

На краю сквера красивая стройная девушка в джинсах и пушистом свитере тревожно глядела в крону тополя и звала:

– Микки, Микки! Вернись, глупыш!

– Удрал? – остановившись у тополя, спросил прохожий.

– Удрал! – в голосе девушки послышалась обида.

Прохожий покачал головой и пошёл дальше.

– Девушка, – сказал мой друг, задрав голову и задумчиво глядя на птицу, – девушка, а может, не стоит? Может, лучше пусть летит он к себе в Африку. Весна ведь. Весной всем куда-нибудь хочется.

– Его вороны заклюют, – жалобно ответила девушка. – Он всю жизнь в клетке сидел, на воле пропадёт. Микки, Микки, иди сюда!

Микки сидел на веточке и глядел на нас то левой, то правой бусиной глаза. Он не знал, что такое ворона и почему надо опасаться кошки. Все инстинкты его угасли в клетке, как угасает у городского человека чувство природы. Он чувствовал себя первооткрывателем, Вольной Птицей.

– Нужно согнать его с дерева, – сказала девушка, – тогда он сядет на землю. Летает он плохо.

Друг неуклюже полез на дерево. Там, где он живёт, деревьев почти нет. Попугай с интересом следил за собственным спасением. Но оказалось, что Микки не так уж и плохо летает. Отчаянно трепеща крылышками, он взлетел на крышу большого – в пол-улицы – пятиэтажного дома и пропал из виду.

– Ну, всё, – тихо вздохнула девушка, – там же кошки… Пропал Микки…

– Спокойно, – бодро сказал друг, – надо туда залезть. А вы тут побудьте, – обернулся он к девушке.

Со двора мы обнаружили пожарную лестницу. Весь дом был во флигельках, пристроечках, кругом карнизы и карнизики, лестницы и лесенки, балконы и множество разнокалиберных окон.

И мы начали восхождение.

На втором этаже нас с балкона облаяла лохматая собачонка.

Из флигелька на третьем оглушил басами трубач.

На четвёртом на нас накинулась с руганью древняя как смерть старуха. Кто-то увлёк её в тёмную глубину комнаты, а она, отбиваясь, дребезжала:

– А шо они по нашей лестнице лазють! По крыше небось шастать будут, потекёть!

– Наверх? – спросил нас из окна на пятом седенький, толстенький старичок.

– Наверх!

– Ну-ну…

После пятого была дверца на чердак. Чердак был огромен и гулок. Под ногами что-то хрустело, на лицо липла невидимая паутина, а по углам шуршали крыльями голуби. Было время птенцов, и сквозь шуршанье слышался писк. Вдалеке призывно светлело слуховое окно – выход на крышу. Спотыкаясь о какие-то балки, стукаясь головами о стропила, мы брели на свет. По крыше что-то постукивало и шуршало, доносились сладковатые запахи тлена и гнили. «Пахнет кладбищем и кладом» – образовалось почему-то в голове.