Александр Лиманский – Лекарь Империи 8 (страница 27)
Тесная, убогая комнатушка в десять квадратных метров на четвертом этаже старой постройки корпуса.
Стандартная больничная мебель из ДСП, произведенная где-то в конце прошлого века, — облупившийся шпон, расшатанные ножки. Стол, заваленный хаотичными стопками бумаг — истории болезни, протоколы операций, распечатки анализов и скорбные списки умерших за последние сутки.
Жесткое, неудобное кресло со сломанной спинкой, из-за чего приходилось постоянно подкладывать под поясницу свернутый халат. На подоконнике — увядающий фикус в треснувшем глиняном горшке, который, кажется, никто не поливал со дня его экстренного приезда.
Шаповалов тяжело опустился в это проклятое кресло.
Защитный костюм он сбросил прямо у двери — мокрый насквозь. Переоделся в запасной халат, который всегда возил с собой в командировки — старый, выцветший от сотен стирок, но родной, пахнущий домом.
Руки мелко, противно дрожали — не от страха, от чудовищной усталости. Он поднял правую руку, растопырил пальцы.
Мелкий, едва заметный тремор, как у запойного алкоголика.
Его руки.
Хирургические руки, которые могли без малейшей дрожи держать скальпель восемь часов подряд, выполняя сложнейшие манипуляции, теперь тряслись как осиновый лист на ветру.
«Старею. Организм больше не выдерживает такого бешеного темпа. В тридцать лет я мог оперировать сутками напролет, потом выпить сто грамм, поспать два часа и снова за операционный стол. А сейчас… Сейчас я просто уставший, выгоревший дядька, который отчаянно пытается залатать прорвавшуюся плотину собственным пальцем».
Он открыл нижний, заедающий ящик стола — там, за стопкой пыльных бланков, лежала его верная фляжка.
Нержавеющая сталь, потертая временем и постоянным использованием. На крышке — едва различимая, стершаяся от времени гравировка: «Сыну от отца». Подарок отца на получение диплома лекаря. Отец тоже был хирургом, умер пять лет назад — прямо в операционной, обширный инфаркт. Не выдержало сердце.
Внутри — коньяк. Хороший, армянский, пятизвездочный.
Единственная роскошь, которую Шаповалов позволял себе в этих проклятых командировках. Бутылку он предусмотрительно привез с собой из Мурома, и каждый вечер наполнял фляжку.
Он достал из стола кружку — обычную эмалированную, с отбитым краем. Налил щедро, не мелочась — грамм сто, не меньше.
Первый глоток обжег горло, огненной волной разлился по пищеводу, взорвался приятным жаром в пустом желудке. Коньяк был комнатной температуры — как и положено пить хороший коньяк, не из холодильника.
«Как же я устал. Не просто физически — это фигня, это пройдет, отоспимся. Устал морально. Устал видеть эти сотни страдающих, испуганных лиц, слышать этот бесконечный, разрывающий душу кашель, хрипы умирающих. И понимать, что ты ничего не можешь кардинально изменить. Латаешь дыры, вытаскиваешь одного, другого, третьего, а за ними в очереди стоят еще сотни. Корабль тонет, а ты просто вычерпываешь воду кружкой».
За окном начинался рассвет. Серое, холодное, безрадостное осеннее утро. Чужой город медленно просыпался к новому дню этой бесконечной эпидемии. Владимир — древний, красивый город с тысячелетней историей… Но чужой. Не его родной, уютный Муром, где каждый камень знаком.
«Моя больница… Интересно, как они там справляются без меня? Киселев, наверное, из кожи вон лезет. Младший персонал — молодцы ребята, но опыта у них кот наплакал. А Разумовский…»
Он сделал еще один, уже более спокойный глоток коньяка, покатал его во рту, смакуя терпкий вкус.
«Разумовский — гений, черт его дери. Иногда бесит своей непрошибаемой правильностью, своим всезнайством и этой современной логикой. Но гений. Без него мы бы уже утонули в этом дерьме по самую макушку. Он единственный, кто видит всю картину целиком, а не отдельные, разрозненные фрагменты».
Вдруг на столе завибрировал телефон. Старенький, потрепанный смартфон, купленный года три назад по акции. На экране высветилась фотография женщины, — русые волосы с благородной проседью, добрые, лучистые глаза, теплая, родная улыбка. И подпись — 'Любимая".
Алена. Жена. Вместе, со студенческой скамьи. Она тоже лекарь — педиатр. Познакомились на вскрытии в анатомичке — романтика, блин. Она тогда, увидев препарированный труп, упала в обморок, а он ее поймал. С тех пор так и не отпускал.
Двое детей. Старший — Игорь, тридцать лет, сам уже хирург, ординатор в Москве. Пошел по стопам отца, хотя Шаповалов его отговаривал — тяжелая, неблагодарная специальность. Но гены не пропьешь — режет и шьет, говорят, уже лучше отца.
И младший… Мишка. Михаил. Шесть лет. Поздний, почти неожиданный ребенок — родился, когда Алене было уже сорок четыре. Лекари отговаривали — риски, возраст, возможные патологии.
Но Алена тогда уперлась. И правильно сделала. Мишка — это их общий свет в окошке, их последняя, самая большая радость. Рыжий, как мать в молодости. Упрямый, как отец. Умный не по годам. Хочет быть лекарем — «как папа и мама».
Шаповалов на мгновение преобразился. Вся суровость, вся усталость слетели с его лица как маска. В глазах появилась глубокая, бесконечная теплота, а губы тронула нежная, любящая улыбка — первая за эти бесконечные сутки.
— Алена? — он ответил, стараясь, чтобы его голос звучал бодро и уверенно. — Привет, родная. Что так рано? Еще и шести нет, ты же обычно до семи спишь…
— Игорь… — голос жены в динамике сразу заставил его напрячься.
Это был не ее обычный голос — мягкий, с легкой, приятной хрипотцой. Этот был сдавленный, испуганный. Дрожащий. Голос человека на грани паники, который изо всех сил пытается держаться.
— Игорь, у Мишки… у Мишки температура…
Мир вокруг Шаповалова замер, схлопнулся в одну точку. Звуки больницы за дверью — топот ног по коридору, далекие голоса, стоны пациентов — все исчезло, словно кто-то выключил звук.
Остался только стук собственного сердца в ушах. И этот тонкий, дрожащий голос жены в динамике телефона.
— Температура? — его голос прозвучал удивительно ровно, почти безразлично.
Профессионально. Тридцать лет хирургической практики научили его контролировать эмоции в любой, даже самой страшной ситуации. — Какая температура, Алена?
— Сорок… Сорок и две десятых на электронном градуснике… Я перемеряла три раза… Игорь, я так боюсь…
«Сорок. Это очень высоко, но еще не критично. Может быть что угодно — обычная простуда, грипп, ангина, любая из сотен детских инфекций… Не обязательно „стекляшка“. Не обязательно…»
— Когда поднялась? — он автоматически, на рефлексах, начал сбор анамнеза, цепляясь за привычный профессиональный протокол как за спасательный круг в ледяном океане ужаса.
— Три часа назад. Проснулся, плакал, сказал, что болит голова. Я потрогала лоб — он просто горел. Измерила — тридцать девять и пять. Сразу дала парацетамол…
— Жаропонибающее помогло? — резко перебил Шаповалов.
— Нет! — в голосе жены отчетливо прорвались слезы. — Я дала ему сироп парацетамола, потом через час — ибупрофен… Температура только на полградуса упала и сразу же опять поползла вверх! Сейчас уже сорок и два!
«Не сбивается стандартными антипиретиками. Плохой признак. Очень плохой. Но еще не приговор. Бывает при тяжелых вирусных инфекциях, при гриппе…»
— Алена, спокойно. Сделай глубокий вдох, выдох. Ты лекарь, помнишь? Мне сейчас нужна четкая, объективная информация, а не паника. Что еще за симптомы? Есть катаральные явления — насморк, боль в горле?
— Насморка нет… Горло я посмотрела — красное, но не сильно, обычное… Игорь, он… он кашляет…
Пауза. Долгая, тягучая, звенящая пауза, в которую, казалось, уместилась целая вечность.
— Как он кашляет? — голос Шаповалова чуть дрогнул, но он тут же взял себя в руки. — Опиши кашель.
— Сухо… Надрывно… Так странно, как будто… — ее голос сорвался, — как будто он стеклом давится… Как те больные, которых к тебе в последние дни привозили… Игорь, это же не…
«Стеклянный» кашель. Патогномоничный, мать его, признак. Тот самый звук, который он слышал сотни раз за последние дни. Характерный, ни с чем не спутаешь — сухой, лающий, разрывающий легкие, действительно похожий на то, как если бы человек пытался откашлять из себя горсть битых осколков.
Но Шаповалов все еще отчаянно цеплялся за последнюю, тающую надежду.
— Что-нибудь еще, Алена? Есть еще какие-нибудь симптомы?
— На груди… — голос жены задрожал еще сильнее, почти переходя в шепот. — Игорь, у него на груди появилась какая-то… сыпь… Мелкая, как крошечные точки… Голубоватая… Как будто под кожей что-то… светится…
Кристаллическая сыпь.
Поздняя стадия.
Крайне плохой прогностический признак. Появляется примерно у тридцати процентов заболевших, и летальность в этой группе, по их предварительным данным, достигает пятнадцати процентов.
Шаповалов медленно, очень медленно, поставил эмалированную кружку на стол. Рука не дрожала — хирургическая выучка не подвела даже сейчас. Но внутри у него все оборвалось, рухнуло, провалилось в черную, бездонную дыру.
Его сын болен 'стекляшкой".
— Скорую вызывала? — спросил он, удивляясь тому, насколько ровно и безжизненно звучит его собственный голос. Профессионализм — это вторая натура, она работает даже тогда, когда первая натура кричит от ужаса и бессилия.
— Вызвала! — в голосе жены наконец-то прорвались открытые, истерические рыдания. — Я час назад вызвала! Сказали — все бригады на вызовах, ожидание несколько часов! В городе же эпидемия, все болеют! Игорь, что мне делать⁈ Он же… он задыхается! Он дышит так часто, так поверхностно!