Александр Лиманский – Лекарь Империи 19 (страница 9)
У койки стояли два местных хирурга — мужчина и женщина, самые, грамотные, из ночной смены. Они уже осмотрели пациента и переглядывались тяжело, с молчаливым взаимным пониманием хирургов, когда диагноз очевиден и каждая секунда промедления убивает.
Я подошёл к койке. Положил ладонь на живот Витька.
Камень. Абсолютная ригидность передней брюшной стенки — мышцы спазмированы намертво, сокращены в защитном рефлексе, и под ними, за этим живым щитом, происходила катастрофа. Я надавил в правой подвздошной области и резко отпустил. Витёк дёрнулся всем телом, застонал сквозь интубационную трубку, и на мониторе скакнул пульс — сто семьдесят.
Симптом Щёткина-Блюмберга. Положительный. Резко положительный. Перитонит.
Я закрыл глаза и включил Сонар.
На микро-мощности — ровно столько, сколько нужно, чтобы увидеть, не вмешиваясь. Золотистая волна прошла по тканям, и передо мной развернулась картина, от которой внутри всё оборвалось.
Артерии брыжейки — тот разветвлённый, древовидный сосудистый каркас, питающий весь кишечник, — были спазмированы. Намертво. Сосуды сжались в тонкие, белые нити, и кровоток через них практически не шёл.
Тонкая кишка, лишённая питания, меняла цвет на глазах Сонара — от розового к багровому, от багрового к серо-чёрному.
Некроз.
Мезентериальный инфаркт — гибель кишечника от прекращения кровоснабжения. Та же ишемия, что чернила пальцы матери невесты, только внутри брюшной полости, где последствия в десять раз страшнее.
— Да там жопа, двуногий! — завопил у меня в голове Фырк.
— Вижу, — ответил я и ему и открыл глаза.
Первый местный хирург мужчина вперёд.
— Инфаркт кишечника, — сказал он. — Счёт на часы. Перитонит уже начинается. Мы готовим вторую операционную, берём сами.
Я посмотрел на него. Оценил быстро, на автомате. Хороший хирург. Руки надёжные, глаза ясные, опыт написан на лице морщинами и шрамами от десятилетий ночных дежурств. В нормальных условиях я бы доверил ему этот живот без колебаний. Резекция некротизированного участка кишки, наложение анастомоза, санация и дренирование — стандартная абдоминальная хирургия, которую районные хирурги делали тысячи раз.
Но условия были не нормальные.
— При всём уважении, коллеги, — сказал я, и голос мой прозвучал ровно, с металлическим оттенком на дне, — вы не знаете, как поведут себя сосуды под этим токсином. Стенки артерий хрупкие, сосудистый тонус непредсказуем, коагуляция нарушена. Наложите зажим — артерия лопнет. Начнёте ушивать — ткани расползутся под иглой. Вы столкнётесь с картиной, к которой стандартные протоколы не применимы.
Я помолчал.
— Оперировать буду я. Тарасов и Величко ассистируют.
Тишина.
Первый хирург посмотрел на меня. В глазах его полыхнуло то, что полыхает в глазах любого хирурга, когда незнакомец пытается забрать его стол: территориальный инстинкт, профессиональная гордость и злость. Он сжал челюсти и повернулся к главврачу. Женщина-хирург рядом с ним тоже развернулась, ожидая решения командира.
Главврач Петушков стоял в двух шагах.
Он смотрел на меня. Тяжёлым, оценивающим взглядом мастера-целителя с тридцатилетним стажем, привыкшего взвешивать решения на внутренних весах, которые не продаются в аптечных каталогах: с одной стороны — профессиональная этика и право его хирургов на собственный стол, с другой — жизнь пациента и тот факт, что стоящий перед ним молодой мастер вытащил сегодня с того света больше людей, чем вся его бригада за месяц.
Я выдержал его взгляд. В моих глазах он мог прочитать то, что я не стал говорить вслух: я знаю этот яд лучше, чем кто-либо в этом здании, и если ваши хирурги вскроют этот живот по стандартному протоколу, пациент умрёт от кровотечения на столе.
Главврач медленно кивнул. Повернулся к своим хирургам.
— Мастер Разумовский берёт стол, — произнёс он весомым тоном, каким обычно произносят приказы, не подлежащие обсуждению. — Обеспечьте его бригаде анестезиолога и всё необходимое. Полный набор: абдоминальный лоток, аппарат для реинфузии, если есть, сосудистые зажимы мягкого типа. Всё, что попросит — дать.
Первый хирург стиснул зубы. Я видел, как дрогнула жилка у него на виске, как напряглись пальцы, сжавшиеся в кулак и медленно разжавшиеся. Потом он кивнул и вышел из зала, не оборачиваясь. Женщина-хирург задержалась на секунду, бросила на меня взгляд, в котором смешались обида и любопытство, и пошла следом.
Я не стал тратить время на сочувствие. Понимал их, уважал их чувства, но время на понимание и уважение кончилось в тот момент, когда Сонар показал мне чёрные петли мёртвого кишечника.
Я повернулся к своим.
В ординаторской оставались Зиновьева, Ордынская, Коровин и Вероника.
— Зиновьева, Ордынская, Коровин, — сказал я, и голос мой переключился на командный режим. — Берёте машину. Едете в кафе. Мне нужен источник этой дряни — пробы еды, пробы воздуха, вода из-под крана, образцы с поверхностей. Берите всё, что сможете упаковать. Без источника яда или катализатора я не подберу антидот и не вытащу их с того света.
Зиновьева кивнула. Она уже составляла в голове план забора материала, я видел это по глазам, бегающим слева направо по внутреннему протоколу.
Вероника сделала шаг вперёд.
— Я еду с ними.
Я повернулся к ней. И на долю секунды во мне столкнулись два человека.
Лекарь посмотрел на неё и увидел идеальное решение: она была в том кафе, она знает рассадку гостей, расположение столов, вентиляцию, персонал, планировку зала. Её знание местности сэкономит группе двадцать, а может, тридцать минут.
Две секунды.
Лекарь победил. Как побеждал всегда.
— Маски уровня FFP3, — сказал я. Голос мой не дрогнул, хотя зубы сцепились так, что заныла челюсть. — Перчатки в два слоя. Бахилы. Ничего не трогать голой кожей, ничего не нюхать, не пробовать, не подносить к лицу. Работаете парами: один берёт образец, второй контролирует. Вероника…
Она смотрела на меня спокойно, прямо.
— Головой отвечаешь, — сказал я.
Она коротко кивнула. Развернулась и пошла по коридору. За ней двинулись Зиновьева, Ордынская и Коровин.
Я смотрел ей в спину и чувствовал, как внутри грудной клетки что-то болит, в том месте, где медицина заканчивается и начинается всё остальное.
Потом я повернулся к Тарасову и Семёну.
— Моемся, — сказал я. — У нас есть живот, который нужно спасти.
Операционная Петушинской ЦРБ была маленькой, тесной и пахла хлоркой. Бестеневая лампа горела над столом, заливая операционное поле белым светом.
В этом свете всё обретало чрезмерную резкость: блеск инструментов на лотке, голубая ткань стерильных простыней, красные цифры на мониторе анестезиолога и живот Витька — вскрытый, раздвинутый ранорасширителем, обнажённый.
Я стоял над брюшной полостью и смотрел на то, что увидел Сонар десять минут назад. Только теперь это было не на экране внутреннего зрения, а прямо передо мной.
Запах ударил первым.
Некроз кишечника пахнет так, что к этому невозможно привыкнуть. За годы хирургической практики в двух мирах я научился отключать обоняние усилием воли, загоняя сигнал куда-то на периферию сознания, но сейчас вонь прорывалась сквозь все барьеры.
Картина соответствовала запаху.
Петли тонкого кишечника лежали передо мной, и цвет их не оставлял сомнений: багрово-чёрные, раздутые, с матовым, тусклым отблеском мёртвой ткани. Некроз захватил участок сантиметров сорок — от подвздошной кишки до середины тощей, — и на границе здоровой ткани шла демаркационная линия: по одну сторону розовая, живая, пульсирующая стенка, по другую — мертвечина, обречённая на удаление.
— Двуногий, — раздался в голове тихий, подавленный голос Фырка, — я за триста лет много чего нанюхал. Но это… Это даже для моего астрального носа перебор. А в материальный ты меня ни одним орехом в мире не заманишь.
Я не ответил.
Есть состояние, знакомое каждому хирургу, оперировавшему на грани — ледяной транс, при котором мир сужается до размеров операционного поля, и всё лишнее исчезает.
Вероника, яд, ночь за окном, четвёртая фура, капитан ДПС, мои люди на трассе — всё это провалилось куда-то вниз и перестало существовать. Осталась только рана. Только кишка. Только игла, нить и сосуд толщиной в миллиметр, пульсирующий под моими пальцами.
— Скальпель, — сказал я.
Местная, пожилая медсестра с тяжёлыми руками и спокойными глазами, повидавшими на своём веку столько разрезов, что ещё один не произвёл на неё впечатления, — вложила инструмент мне в ладонь. Точно, молча, с тем ровным автоматизмом, по которому отличают хорошую операционную сестру от великолепной.
Я начал резекцию.
Первый разрез — проксимальный, выше зоны некроза, по здоровой ткани. Скальпель вошёл в стенку кишки, и я сразу почувствовал, что ткани не те. Не упругие, не эластичные, не сопротивляющиеся лезвию с привычной мягкой податливостью здорового кишечника.
Стенка расползалась под скальпелем, как мокрая промокашка — рыхлая, пропитанная отёчной жидкостью, с нарушенной структурой коллагеновых волокон. Токсин добрался сюда раньше меня: не убил ткань, но разрушил её архитектуру, превратил прочную хирургическую поверхность в ненадёжное месиво, на котором швы могли не удержаться.
— Давление шестьдесят на сорок! — голос анестезиолога из-за ширмы прозвучал на полтона выше, чем положено. — Падает! Он не держит наркоз, сосуды не реагируют на прессоры! Добавил мезатон, ноль эффекта!